Выбрать главу

Тяжело передвигая ноги по мокрой шоссейке, Славка - не этот, плетущийся в колонне Славка, а тот, что еще теплился в нем, жил еще, не умирал, - тот далекий Славка продолжал думать, боялся не думать. Он припомнил, как давно еще, когда не было никакой войны, когда он ходил в кино, читал книги, его мучила тогда одна тайна, которую он не мог понять сам, а другие не могли ему объяснить толком. Почему человек, почему люди, обреченные на смерть, так покорно и безропотно исполняют волю своих палачей? Ведут на расстрел комиссара, человека особой породы, гордого и бесстрашного, подводят к месту, велят раздеваться, снимать сапоги, снимать кожаную куртку, снимать гимнастерку и даже носки. Зачем он делает это? Почему? Почему люди послушно, старательно роют лопатами себе могилу, потом становятся рядком по краю и ждут выстрела, ждут залпа, чтобы свалиться в отрытую для самих себя своими собственными руками могилу?

Почему они идут, почему раздеваются, почему берут лопаты и роют себе могилу?

Слава, помнишь ли ты себя? Как смеялся, как лихо носил курсантскую фуражечку, сдвинутую на правую бровь, как четок и пружинист был твой шаг; как стоял под стромынскими липами и, затягиваясь папироской, сладко вслушивался в шорох листьев и в голос далекого гения, который жил в тебе, ты верил, что он жил, напоминая о себе смутными, неясными толчками. Как же попал ты в эту колонну и бредешь теперь серой тенью среди серых теней? Почему ты покорно встал в свою четверку, покорно бредешь по мокрому Варшавскому шоссе сам знаешь куда? Почему?

Славка застонал и переломился весь, схватившись за живот.

- Не могу, не могу...

Чуть заметное шевеленье прошло по рядам, кто-то поддержал его, взял под локоть, тревожный шорох голосов прошел от одной тени к другой, что-то заходило по рукам, и сосед уже совал ему сахар, серый огрызок сахара.

- Возьми, - прошуршал голос.

- Возьми, - прошуршало с другой стороны. - Потерпи маленько.

И Славка понял вдруг, что это не тени, не рвань, это - живые люди, подпольные люди, еще не убитые, еще не раздавленные, как и тот давешний замполит. Он тоже брел где-то в этой колонне.

- Ребята, - подпольно сказал Славка, - со мной ничего, я просто не хочу идти, я сяду, отстану...

- Они пристрелят тебя.

- Нет, я не могу, я отстану, потом вы, по одному.

- Пристрелят.

- Я попробую. Потом вы, по одному.

- Не надо, друг.

- Пристрелят.

- Попробую, - Славка опять переломился, присел.

Его обходили, оглядывались, провожали, как смертника.

3

Последняя четверка обошла Славку, и он отвалился от колонны, как кусок глины от шагавших сапог. Он сполз к обочине и замер, провожая глазами спины передних конвоиров. Замыкающий конвойный отстал от колонны и теперь, заметив Славку, прибавил шагу, наискосок через шоссе шел прямо на него. На ходу немец клацнул затвором, перезарядил винтовку.

- Auf! - крикнул он, на ходу же вскинул винтовку, нацелил ее в Славкину голову. - Капут, капут!

Но Славка не шевельнулся, он поднял глаза на немца и, успев подумать при этом, что ребята были правы, что сейчас его пристрелят, тихо сказал:

- Brauchen nicht! - Что-то подсказало Славке, пока он глядел на приближавшегося конвойного, вспомнить какие-то слова из школьного запаса и ими объясниться с немцем. - Brauchen nicht!

Ствол с тяжелым черным глазком повисел немного перед Славкиной головой и медленно опустился к земле.

- Sprichst du deutsch? - спросил немец, и было видно, что он не изменил своего намерения, но что-то сдержало его, остановило на минуту.

- Ja, ein bibchen, - ответил Славка неправильно, но понятно для немца.

- Du bist Jude? - спросил немец все тем же отчужденным голосом.

- Nein. Ich studierte deutsche Sprache in Hochschule.

- Was fur eine Hochschule?

- Institut fur Philosophie, Geschichte und Literatur.

- In Moskau?

- Ja.

Немец взглянул раз-другой на колыхавшуюся вдали колонну, и Славка каким-то смутным, слабо мерцавшим сознанием понял, что теперь немец отказался от своего намерения, он уже не может пристрелить это скорченное существо в серой шинельке, в помятой шапке-ушанке, возможно, потому, что говорило это существо с юным лицом и понятливыми глазами на его родном, немецком языке. Конвойный смотрел в Славкино лицо, зачерненное молодой щетинкой на верхней губе, на щеках и подбородке. Он смотрел долго, соображая что-то про себя. Славка шевельнул уголками губ. Немец на улыбку не ответил. Тогда Славка сказал, с трудом подбирая слова, ломая немецкий язык:

- Я болен, - сказал он, - я не могу идти. Я немного полежу и потом догоню колонну.

- Nun, gut, - сказал немец, выстрелил два раза мимо Славки в кювет и быстро пошел прочь. Потом оглянулся, еще раз сказал: - Gut, - и махнул рукой, чтобы Славка сгинул, лег в кювет, пропал с глаз долой. Славка скатился в канаву, примял мокрый бурьян, улегшись на спину и заглядевшись в серое, непроницаемое небо. Он не был суеверным человеком, больше того, он не верил и в суеверность других, кто притворно, как он думал, ойкал перед черной кошкой, перед бабой с пустыми ведрами или перед паучком на легкой паутинке. Но однажды перед каким-то трудным экзаменом он заскочил в туалет и вдруг остановился перед тремя раковинами. Непонятно почему, он подумал: левая раковина - это "пятерка", правая - "тройка", средняя "четверка". Он уже подошел к левой, но вдруг опять подумал: а что, если наоборот, правая - "пятерка", а левая - "тройка"? Ерунда какая-то, глупости собачьи! И на всякий случай стал к средней раковине. Вот именно смешно. Но это было. Теперь, лежа в канаве и глядя в низкое, непроницаемое небо, он заставлял себя не думать, что страшная колонна ушла, что он бежал, вырвался. В висках стучало только это, но он, суеверный человек, не хотел думать об этом, чтобы не повернулось все назад, чтобы не рухнуло все, чтобы... нет, он не хотел думать об этом, он заставлял себя думать о другом, о чем угодно, только о другом.