Выбрать главу

Деревня ближе, ясней… Уже видна, показалась развесистая ветла у дома Петра Васильевича, притенившая своей листвой и крышу, и маленький палисадничек перед окнами.

Петр Васильевич жадно, напряженно глядел вперед. Что такое Бобылевка? – обычная степная деревня, каких не счесть, вот она вся, неказистая, растянутая по одной стороне лога, ничем не привлекательная на вид. А вот ему, Петру Васильевичу, ничего другого в целом свете не надо, нет для него ничего милее, дороже и ближе…

9

На доме висел замок. Мальчишки в детском саду, про Любу председатель оказал, что с утра поехала по окрестным деревням и деревенькам, повезла книги; летом, когда у людей не хватает досуга на библиотеку, Люба частенько навещает своих читателей сама, чтобы, не отрываясь от дел, они могли обменять книги, получить заказанные в прошлый раз.

Петр Васильевич заглянул под крыльцо, куда они с Любой обычно прятали ключ. Он лежал на месте. Значит, Люба его ждала, тоже знала, что он сегодня вернется из больницы.

Крашеные полы в доме были чисто вымыты, посуда на полке у печи перечищена, все половички простираны, кровати заправлены без единой морщинки, кружевные накидки на подушках накрахмалены, проглажены. По всему было видно, что накануне происходила основательная уборка, – чтоб ему было приятно войти в свой дом, чтоб он порадовал его уютом, прибранностью, чистотой. На окнах Люба повесила новые занавески из штапеля, желтенькие, с пестрой каймой. Солнце, пронизывая легкую, подсушенную зноем листву старой ветлы, ударяло снаружи в занавески, и живой, веселый, трепещущий свет наполнял горницу, играл на потолке, на подбеленной печи, на широких блестящих половицах.

На обеденном столе в простенке между уличными окнами лежал листок бумаги с рисунком, явно приготовленный в подарок Петру Васильевичу. На листке – три страшилища: одно побольше, два поменьше, по бокам у первого, растопырившие руки, похожие на вилы. Корявыми печатными буквами внизу выведено: «Первомай». Андрюшкина работа. Павлик еще мал, ни рисовать, ни писать не умеет. Первого мая, на праздник, Петр Васильевич гулял с внуками по селу, подходил к правлению, украшенному флагами, к витрине с портретами передовиков, завернули и на машинный двор – посмотреть на «дедушкин трактор», покупали в магазине конфеты. Вот этот памятный ребятам день и отобразил на бумаге Андрюшка. Петр Васильевич даже достал очки. Долго, улыбаясь, держал он рисунок в руках, бережно положил на место. Нестерпимо захотелось увидеть внуков, подержать их на руках – одного, другого. Коленки, должно быть, как всегда, сбиты, поцарапаны, ручонки грязны, рты и носы измазаны… Появление дедушки их обрадует, но только на миг, потому что оба они, тоже как всегда, целиком и полностью захвачены каким-нибудь очередным событием в детском саду, например, тем, что из леса принесли настоящего зайчонка и он живет в клетке, берет у ребят из рук морковку и капустные листья. Они примутся немедленно рассказывать про зайчонка, перебивая друг друга, с круглыми от восторга глазами, звать дедушку, чтобы он посмотрел на зайчонка сам.

Детский сад недалеко, идти туда десять минут, да ведь, встретившись с дедушкой, они там уже не останутся, запросятся домой – и переломается весь их дневной порядок, режим. Петр Васильевич решил сдержаться. Вот приведет их Люба к вечеру, тогда он и насмотрится на мальчишек, и наговорится с ними…

Выйдя из дома, Петр Васильевич заглянул в пустой коровник. Корова на выпасе, в стаде, навоз вычищен. На дворе – порядок, везде прибрано, подметено. И как только Люба сумела так – обремененная детишками, службой, общественными поручениями, одна управляться со всеми делами, домом, хозяйством…

Петр Васильевич вышел на огород, обегавший к зеленому логу с болотной травой на середине дна. Там сочатся скудные роднички – все, что осталось от существовавшей когда-то речушки. Эту лощину Василий Федорович намерен превратить в пруд, и тогда вода будет у самого огорода Петра Васильевича; вышел из дома – и купайся, закидывай удочки…

Петр Васильевич придирчиво осмотрел грядки картофеля, делянку, на которой среди длинных перепутанных плетей с жесткими, вяло опущенными листьями лежали светлые шары молодых тыкв. Нагнувшись, он поворошил картофельную ботву, разглядел колорадских жучков, серовато-зеленых, с продольными коричнево-красными полосками на выпуклых спинках. Каждый жучок походил на половинку крыжовной ягоды. И птицы их даже не клюют, не по вкусу они почему-то… Да, многовато! Пускай Феоктист Сергеич против химии, но завтра Петр Васильевич все же распустит в ведре хлорофос и обрызгает огород, – не оставаться же на зиму без картошки!

Он чувствовал в теле ломоту, бессилие, свинцовую усталость. Так бывало у него только на уборке, и то в иные, особо трудные дни, после восемнадцати часов на штурвальном мостике комбайна, на солнцепеке, в душной пыли, тучах половы, едкой вони моторных выхлопных газов. Ничего удивительного, с больничной койки – и сразу такой марш-бросок… Его так и тянуло, пригибало к земле, – прилечь, дать покой телу, хоть прямо тут же, среди картофельной ботвы…

В конце огорода, за межой, торчала низенькая, корявая, сучкастая груша. Когда-то ее всю густо обсыпали мелкие твердые плоды, терпкие на вкус и хорошие только тогда, когда уже опадут на землю, полежат, побуреют и тронет их прель, гнильца. А последние годы и таких плодов груша не давала, видно, пришла ее старость, иссякли ее родящие силы. Годилась она только на дрова, но Петр Васильевич ее не срубал – пусть стоит, живет, как-то нечестно ему казалось оборвать ее существование только за то, что перестала она быть полезной, нет от нее выгоды, проку, хоть малого, да прибытка. К тому же груша напоминала ему детство, когда еще все были живы: дедушка, бабушка, его отец и мать, вся их большая семья, когда у него были старшие братья, которые потом погибли на войне, один – под Москвой, другой – на Дунае. Тогда он был самым меньшим в доме, далеко его не пускали, кусочек улицы перед окнами, двор, огород – вот и вся доступная ему территория, да еще край обрыва над логом – с этой вот дикой, безродной грушей. Он залезал на нее, все знакомое с высоты ветвей было видно по-новому, и ему нравилось смотреть окрест, как сразу расширялась земля, отодвигались дали, на речушку внизу с пасущимися возле нее телятами, на огороды вдоль лога с растянутыми на палках старыми рубахами, бабьими кофтами, юбками – для отпугивания дерзких ворон.

Петр Васильевич сменил в доме костюм на свою обычную одежду, в которой не жалко сесть и лечь где придется, надел сношенные брезентовые полуботинки без шнурков – знать, внучата на что-то вытащили, – захватил с гвоздя в сенцах рабочий свой ватник, добрел до груши, кинул под ней ватник на короткую жесткую, хрусткую от сухости траву и лег – глазами в лиловатое, в туманной поволоке небо.

Застывший зной, тишина мягко, успокоительно, усыпляюще обняли его. Только с машинного двора, из кузни, минутами доносились негромкие звенящие удары молота о железо. Петр Васильевич знал, кто это бьет молотом, трудится у наковальни: немой Кирюша Косякин, кузнец. Мальчишкой, восьми лет, он мылся в бане с другими соседскими мальчишками; как водится, разыгрались, стали выбегать на стужу, бултыхаться в сугробе – и снова в парной жар. Кирюша выбежал, бултыхнулся, а над ним созоровали – затворили в баньку дверь. И недолго он прыгал, голый, на морозе, а в ту же ночь схватила его горячка, раздула горло, – не думали, что и выживет. И вот с тех пор, полвека, он глухой. Речь постепенно забыл, ничего говорить не может, мычит, но когда говорят ему, объясняют, что сделать, как, – понимает, по губам, по жестам…

Петру Васильевичу было сладко лежать, вытянувшись на ватнике, в светлой тени ветвей и мелкой, облитой глянцем листвы, сладко было чувствовать, что с ним опять все, без чего он словно бы только лишь часть себя, обломок, – все родные его места, старый дом, в котором он родился и родились, выросли его дети, даже вот это засыхающее, но все еще живое, с детства памятное ему дерево. И даже удары Кирюшиного молота было ему приятно слышать, ибо они тоже были родным, не хватавшим ему звуком, который порой мерещился ему среди сна на больничной койке.