– Нет, Владимир, это отставим, – твердо сказал Петр Васильевич. – Врачи мне запретили. Да и вообще – чего это нам с тобой собутыльничать? Ты мне вот что скажи, – так же твердо продолжал Петр Васильевич, не обманываясь Володькиной фальшивой радостью, – ты ведь не так просто зашел, не об здоровье справиться…
Володька чуть помедлил, по глазам его угадывалось, что он про себя решает – открывать ли без дипломатии свои карты?
– Верно! – согласился он, принимая догадливость Петра Васильевича, позволявшую ему напрямую перейти к тому разговору, который его интересовал. Он сразу сделался еще свободней, вольней расположился на лавке. – Но, между прочим, вот тут вы все же не правы: я вашему здоровью рад. Я даже ждал вас, просто, можно сказать, с нетерпением.
– Что так?
– Да вот, так оно складывается, что помощь ваша нужна.
– В каких же это делах?
Петр Васильевич как бы не понимал, но ему было уже ясно, о чем заговорит Володька. От Любы он знал, что Володька приходил к ней еще два раза с тем же предложением и что пока ничем это у них не кончилось, ни он не склонил Любу, ни она не ответила ему так, чтобы он больше не делал своих попыток.
– Да вот… в наших. Сколько еще нам так тянуть? Ни ей от этого не хорошо, ни мне, ни дитям… Ну, позлилась, сколько надо, показала свой форс, – хватит. Все ж таки семья! Ячейка общества. Детей надо воспитывать, а то они вроде бы как беспризорные…
– Почему же – беспризорные? – не сдержался Петр Васильевич.
– А что – нет? Когда она их видит – утром да вечером? А день целый где, в садике? Их там, как цыплят, сорок штук на одну няню… Она одна за таким стадом углядеть может? И дерутся они там, и царапаются. В штаны, бывает, накакают, так та́к и ходят, пока няня уж носом не учует… А няни-то кто? Нюрка Блажова! Она телятницей была. А теперь – у детей воспитательница! Одно название – детский сад, а на деле самая что ни на есть беспризорщина… А семья есть семья. В семье – порядок. Нормальная обстановка. Кто за детьми лучше присмотрит – моя мать или Нюрка Блажова? Кому они дороже? Вчера поутру соседка зашла, бабка Фиса, сольцы у матери взять, а Люба как раз пацанов в садик мимо наших окон ведет. Фиса увидала и говорит: это при живой-то бабке – в чужие руки! Иль у ней сердца к своим дитям нет?
Володька приостановился, давая Петру Васильевичу время прочувствовать сказанные бабкой Фисой слова.
– Не пойму я ее, вот честное слово! – крутнул Володька головой, и по нему было видно, что он не представляется, недоумение его настоящее. – Ну что – бил я ее? Измены ей делал? Деньги не таил, все отдавал.. Не больной я, не хворый…
– Погоди, – перебил Петр Васильевич, – ты с того начал, что помощь моя нужна…
– Вот я и говорю, к тому и веду, – повлиять на нее надо!
– Как это повлиять?
– Чтоб семью не рушила. Вы ж ей отец. Вы же не можете в стороне стоять!
Петр Васильевич чувствовал, как тупая тяжесть давит ему на сердце и как мелко дрожат кисти его рук.
– Два года ты мимо нашего дома проходил-проезжал, головы не поворачивал… Детей ни разу не проведал… А теперь – повлиять? Чтой-то ты опомнился?
– А что тут непонятного? Обида была. Я ж тоже человек живой. Гордый. Но ведь руководствоваться мы все ж таки чем должны? Сознательностью. Моральным кодексом строителей коммунизма. А моральный кодекс про семью как говорит? Семья – это основа…
– Моральный кодекс и я читал, знаю, что он говорит. – Петр Васильевич искал в спичечном коробке спичку, чтоб прикурить, а непослушные пальцы все захватывали горелые, засунутые туда раньше. – Все-таки объясни ты мне, чего ж ты так долго в сознательность приходил? Два года – ни звука, и вдруг – как прижгло. С чего бы?
Володька шумно вобрал ноздрями воздух, уголки носа у него побелели, – они всегда белели у него, когда он нервничал, находила злость. Он скосил на Петра Васильевича глаза, взгляд его был продолжительным, недобро-всматривающимся. Володька точно что-то демонстративно разгадывал в Петре Васильевиче. Затем он понимающе кивнул, как будто полностью проник в нужный для себя секрет.
– А-а… И вас, значит, бабы обработали! У, ведьмины языки проклятые!.. Любе так же вот голову задурили, ну, так она ведь баба, ум у ней короток, а вы-то? Неужто поверили? Это ж плетушки брехливые, вы сначала узнайте, кто их пускает. Которые в девках позасели. Они Любе завидовали. И теперь ей помехи строят. А сами радоваться да вслед ей хихикать будут, что она тоже безмужней одиночкой осталась, с двумя пацанами… Это они, суки, и придумали – вроде из-за алиментов я! Испугался я этих алиментов! Слава богу, заработки мои такие, что на десять алиментов хватит.
– Однако ж ничего на детей ты Любе не давал.
– Не берет! Как не давал? Я предлагал. Не хочет. Гордая. Что ж мне делать? У порожка ей деньги класть? Ну, и я гордый, сказал раз, сказал два, не хотишь – твое дело. Значит, не больно нужно! По этой линии претензий ко мне быть не может. Все это знают. И Василь Федорыч, и парторг, и в сельсовете.
– Выходит, всем подряд трезвонил?
– И не думал. Просто спрашивали – я отвечал. Парторг спрашивал, комсорг спрашивал – как, дескать, Володя, в этом плане, семье материально помогаешь? Я говорю – что, сигналы на меня? Сигналов нет, просто обязаны сами интересоваться. Вот так, говорю… Что ж мне от них прятать, они – по-доброму, их должность такая, я пока еще член комсомола, комсоргу по уставу подотчетный… Меня и теперь они все пытают: ты, говорят, думаешь определять как-то свой семейный вопрос, иль так, иль этак? А то положение какое-то, не принято такому быть. И нам неприятно, нас сверху спрашивают, а мы ничего сказать не можем. По работе ты в передовиках, а теперь, можно сказать, даже наш знатный человек, первое место на состязаниях пахарей занял, в газете про тебя писали, районка портрет твой во всю страницу напечатала. А вот с моральной стороны полной ясности не наведено…
– Так ты – поэтому?
– Хм! – коротким горловым смешком ответил Володька. – Они меня когда пытали – вот уж, недавно совсем. А к Любе я вон аж когда приступил, чтоб сходиться, – вас еще, по-моему, в больницу не ложили… Не, это вы зря! Тут это ни при чем. Они мне даже помощь предлагали, а я их отшил. Может, говорят, помочь вам разобраться? Люди вы оба каждый в отдельности хорошие, достойные, просто обидно, что так. Я говорю – это дело семейное, чего в него посторонним лезть, сами разберемся. Я ее из дома не гнал и сейчас не против, лично я за семью, я ей сколько разов предлагал… Вот, говорю, тесть из больницы вернется, мы с ним по-свойски, по-родственному это дело обсудим, попрошу – пусть посодействует. По-родительски, по-отцовски… Я, конечно, понимаю, вам без Любы сейчас худо, одному – какая это жизнь… Так можно так договориться: детишки пусть у нас в доме, с бабкой, она свободная, ничем не занятая, ну а мы на два дома поживем, ничего не сделаешь… Я ведь вам не враг, всегда уважал и сейчас уважаю. Вот – не в партком ведь, a к вам вот с этим делом пришел…
Папироса искурилась, но Петр Васильевич это заметил, когда огонь уже переполз на мундштук и во рту стало жечь и горчить от горелой бумаги. Он сплюнул в ладонь, воткнул в слюну тлеющий мундштук, – по привычке всех трактористов и шоферов тушить так окурки, чтоб ненароком не наделать пожару.
– Вот что я тебе скажу… – медленно, с раздумьем проговорил Петр Васильевич, склоня голову, глядя перед собой в сухую, исчерченную трещинами землю. – Мешаться в это дело никому не след… У Любы свой ум есть. Не мне с тобой жить, не парторгу. Промеж себя и решайте… Как она.
– Значит, устраняетесь? – возмущенно, с гневом сказал Володька.
– Ничего я не устраняюсь… Есть промеж вас любовь, уважение, – значит, и семья будет. А коли нету – влияй, не влияй, не поможешь.
– Нет, устраняетесь! – Володька с размаху насадил на голову фуражку, выпрямил грудь, плечи. – Интересно! Развитой вроде человек, сознательный… Неправильную позицию вы занимаете. Неправильную!
– Какая уж есть. Позиция это иль что… А только силом не принудишь. Это так раньше бывало – выдали замуж, мил не мил, терпи. А теперь такого закона нет. Теперь закон один – любовь да добрая воля…
– Значит, по-вашему, что ж? В социалистическом обществе брак, семья, воспитание детей – на полный самотек? Я лекцию в клубе слушал о семье и браке, там лектор другое говорил. Зачем же тогда в газетах пишут про долг общественности, окружающих, старших? Случаи приводят, когда только по одному легкомыслию, молодости лет… Надо в таких случаях подсказать, разъяснить, предостеречь, пока не поздно? Я вот считаю, что у Любы это одно легкомыслие, – и больше ничего… А вообще-то я понимаю, почему вы так говорите! – Мелкие, бусинками, глаза Володьки засверкали как-то по-мышиному, неприязненно, зло. – Вы об себе думаете. С Любой, конечно, вам удобно, она вам и сготовит, и обстирает. Вы прежде всего свой интерес бережете. Не так разве? Но только она вас потом не поблагодарит!