Среди комбайнов Петр Васильевич отыскал глазами и свой СК. Жатка отделена, разобрана, части ее лежат на земле, на кусках старого брезента, тут же расстелено полотно планчатого транспортера. Значит, Митроша уже занялся ремонтом, налаживает машину.
Петр Васильевич не удержался, обошел комбайн кругом. Ему бы тоже уже на пьедестал, этому трудяге, самому старому из всех колхозных комбайнов. На вид он еще ничего, посторонний человек даже не догадается, что он так стар, что столько поработали его механизмы, но Петр Васильевич-то знает, сколько раз чинились все его узлы и сочленения, и жатка, и молотилка, и копнитель, и сердце всей этой умной машины, приводящее ее в движение и работу, – дизельный мотор. Железные поручни на штурвальном мостике вытерты добела – его и Митрошиными руками, ступени узкой железной лесенки, ведущей на мостик, тоже истерты – подошвами его и Митрошиных сапог… На всех выступах, во всех тазах и углублениях корпуса – плотно слежавшаяся, сероватая хлебная пыль и мелкая желтая, поблескивающая, как чешуйки слюды, полова. Комбайн простоял с конца прошлой уборки, мочили его осенние дожди, сыпало на него снегом, обдували ветры, а все еще пахнет он ржаным полем, как будто только что оттуда, сухой шуршащей соломой, сладковатым духом спелого зерна…
В широком проеме открытых ворот мастерской стояли и курили двое – Антон Федотыч Тербунцов, токарь, и кузнец Кирюша Костин. Немой Кирюша, длинный, худой, в прожженном фартуке, первым увидел Петра Васильевича, замычал, задергался радостно всем телом, и одной, и другой рукой показывая Антону Федотычу, кто к ним идет.
Почему-то считается, что немые – злые, недобрые, в отплату, что ли, людям за свое несчастье, а Кирюша был опровержением этому поверью: он всех любил, ко всем был радостно-доброжелателен, не жалея, любому мог отдать все, что у него ни попроси – и табак, и припасенный на завтрак хлеб, и одежду с себя. Добрей и отзывчивей его не было в Бобылевке, и многие люди этим пользовались – зазывали Кирюшу починить, поправить что-нибудь у них в хозяйстве: петли, запоры, крышу, печь; после работы он обязательно бежал куда-нибудь, где его ждали, возился там охотно, услужливо, часами, никогда не беря никакой платы. Накормят борщом иль окрошкой, поднесут стаканчик – и ладно!
Тербунцов Антон Федотыч был не местный и вообще не деревенский человек, из настоящих заводских рабочих. Лет пятнадцать назад, когда колхоз создавал мастерскую, каким-то ветром его занесло в Бобылевку, может, Василий Федорович его сманил, потому что нужен был настоящий токарь. Тербунцову и его жене дали домишко с огородом, по колхозной цене отпускали ему из кладовой продукты – мясо, масло, муку, крупу, он и прижился, и теперь люди даже уже забыли, что он со стороны, не свой. Маленького роста, тихий, спокойный, ко всем вежливый, он был искусным токарем, не спеша точил на своем станке все, что нужно. Даже удивительно было, что работа его отличается такой точностью, станок у него был старый, ДИП-300, списанный заводом за изношенностью, еще довоенный. А в войну на нем снаряды растачивали, в две смены по двенадцати часов, миллион штук, а может быть, и больше выточил этот станок снарядов, да еще потом сколько работал…
Серые глаза Тербунцова улыбчиво засветились. Лицо у него было бледное, и весь он выглядел болезненным, нездоровым; может быть, потому и уехал из города – ближе к деревенскому молоку, свежему воздуху. Но, тем не менее, он никогда не хворал, ни одного рабочего дня не пропустил с того времени, как стал за станок в колхозной мастерской. Всегда на месте, всегда без спешки занятый каким-нибудь очередным изделием, безотказно готовый вникнуть в любую беду механизаторов, выполнить для них на своем стареньком станке любой сложности работу…
Кирюшу и Тербунцова роднило то, что ни тот, ни другой не имел склонности к выпивке, не страдал этим грехом. А вот это – намаяв руки, покурить на просторе, вне прокопченных стен мастерской – было их любимым удовольствием.
Немой выбежал к Петру Васильевичу навстречу, схватил его за руки, затряс, радостно мыча, изгибаясь всем телом, вскидывая толовой. Это была его речь, кое-кто умел его понимать сразу и без труда. Тербунцов, например, и слушал, и разговаривал с ним свободно. Петр Васильевич тоже понял – Кирюша говорил, что он заждался Петра Васильевича, что болеть ему никак нельзя, они погодки, вот он, Кирюша, не болеет, все у него здоровое, он хлопал себя по груди, животу, сгибал руки, показывая мускулы, – и Петру Васильевичу ни к чему, рано еще, они еще должны пожить, поработать. Потом он стал показывать в сторону комбайна, гудеть, изображая вентилятор, раздувающий угли в кузнечном горне, махать рукой, как бы что-то отковывая, – Кирюша что-то мастерил для комбайна Петра Васильевича и хотел сообщить ему об этом.
Тербунцов тихо улыбался, глядя на них, сияя светлыми глазами. Он был неречистый человек, не умел словами выражать свои добрые чувства к людям. Но слова были и не нужны, Петр Васильевич так почувствовал все, что было в Тербунцове, его ласку, и привет, и радость, что он снова здесь, на машинном дворе, вместе с ними.
Обращаясь к Тербунцову, немой жестами, мимикой, оглаживая свое лицо ладонями, а потом и грудь, все тело, показывал, как похудел Петр Васильевич, качал сожалеюще головой и что-то энергично мычал – какие-то свои советы, как быстрее поправить Петру Васильевичу здоровье.
Тербунцов и Петр Васильевич пожали руки, и затем несколько мгновений прошли у них в обоюдной заминке; обычные расхожие фразы, какими привыкли обмениваться люди при таких встречах, не шли с их языка, но и других пока не было…
– А мы уж тут твой комбайн доканчиваем, последний он остался… – проговорил Тербунцов вместо всего, что полагалось бы оказать после такого долгого отсутствия Петру Васильевичу. Но это было как раз самое уместное, чтобы Петр Васильевич почувствовал себя на старом своем месте, в обычной своей колее.
– Ну и правильно! – ответил Петр Васильевич. – Митроша-то где?
– Да его все гоняют, то туда, то сюда. Все ему какие-то другие дела находятся. С утра он жатку собирал, а после обеда Илья Иванович услал его куда-то, и по сю пору нет… Ты там, в больнице, от курева не отвык?
Тербунцов приглашающе достал из нагрудного кармана пачку «Примы». Петр Васильевич в ответ вынул «Беломор».
– Ого, на какие ты перешел… Забогател!
Тербунцов осторожно вытащил темными пальцами за кончик папиросу. Кирюша тоже потянулся к пачке. Взял одну, затем другую. Вторую заложил за ухо, под край старой, грязной кепчонки.
Прикурили от одной спички, одновременно пыхнули синеватым дымком, так что на секунду всех троих окутало прозрачное, ароматное облачко.