Володька, хотя и знал дорогу, но спотыкался впотьмах, вслух ругаясь: вдоль всей улицы громоздились кучи земли и глины, зияли глубокие траншеи и котлованы. Чужому, как он, человеку тут было легко угодить на дно какой-либо из ям, сломать ногу или руку. Это подводили в поселок водопроводную и канализационную сеть, и все чего-то не хватало, чтоб закончить работы и заровнять улицу – то труб, то коллекторов, то мастеров, то механизмов.
К Клавке надо было заходить со двора. У нее тоже было свое личное крылечко, свои сенцы с кладовкой, запертой на замок, крышкой погреба, тоже под крепким замком, – в поселке, случалось, пошаливали, лазали по погребам, обычно – пьянчуги, нагрести па закуску помидоров, огурцов или опохмелиться огуречным рассолом. А Клавке и кроме огурцов было что запирать.
Псы за заборами подняли остервенелый лай, зазвенели цепями, когда Володька, уже в полной тьме, подобрался к Клавкиному крыльцу. Кто-то прикрикнул на собак, еще кто-то спросил у невидимого соседа – кто это идет, к кому? «Да к этой…» – ответил в темноте голос.
В Клавкином зашторенном окне горел свет, в сенцах тоже, но дверь была заперта. Володька легонько постучал. С минуту было слышно, как внутри идет какая-то спешная возня, скрипят половицы, хлопают дверцы, запоры. Володькин стук, похоже, застал Клавку в момент, когда она прятала в свои домашние тайнички дневную добычу. Вот половицы скрипнули возле самой двери.
– Кто? – спросила Клавка настороженно.
– Свои, – сказал Володька тихо, зная, что за заборами слушают любопытные уши и псы от его голоса опять поднимут остервенелый лай.
– Володенька! – ахнула Клавка.
Звякнула задвижка, дверь распахнулась. Коренастенькая Клавка, переодетая уже в домашний халат без рукавов, пропустила Володьку через порог, защелкнула задвижку и тут же бросилась к нему, прихлынула своим мягким телом, до боли сдавила его шею полными крепкими руками.
– Володенька!
– Замараешься.. – выговорил Володька задушенно, высвобождая шею, чтобы можно было дышать. Каждый раз, встречая его у себя дома, Клавка вот так порывисто бросалась к нему, душила в объятиях сильных округлых коротковатых рук, впивалась в его рот мокрыми горячими губами и целовала с ненасытной жадностью. Клавкины ласки мгновенно зажгли его, Володьке тут же стало душно уже не от ее рук, а от тугой крови, застучавшей в нем. Сладко одурманенный, он обхватил ее льнувшее, подающееся навстречу каждому его прикосновению тело, тоже больно и крепко стиснул Клавку – в жарком запахе ее волос, помады, пудры. Клавка дала ему с полминуты сладко помучиться, все более опьяняясь своим желанием, и когда он захотел поднять ее и внести в комнату, бросить на кровать – она воспротивилась его попытке, оторвалась от него, отбросила его руки, полушепотом, обещающе говоря:
– Погоди, успеешь еще…
На полу сеней Володька заметил ее сумку, которую она брала с собой на работу. Сумка была пуста, только луковая шелуха желтела на дне, – успела Клавка ее опростать.
– Я приехала, а мне девчата говорят – был твой. Жду, думаю, к закрытию уж непременно подойдешь, – нет. Я еще жду, нарочно осталась, вроде счета подбить, – нет. Ну, думаю, с дружками распивает где-нибудь, а ты его, как дура, жди! Иду домой, решаю, – ну, если не придет, все, не прощу ему. Раз дружки дороже – ну и гуляй с ними, не буду о нем и думать, переживать… Значит, ничего серьезного у него нет, так просто, схотел, взошло в голову, – завернул по пути, а то и мимо пройдет, не вспомнит…
Черные, как бусины, глаза Клавки остро, возбужденно блестели; слова ее лишь по форме были выговором Володьке, в них была радость, что он пришел, и она даже не могла совладать с ней, умерить ее, чтобы не показывать себя так откровенно. Радость эта рвалась из нее и торопливой, перескакивающей речью, и блеском глаз, сиянием всего ее круглого, пухловатого лица, суетливыми ее движениями, с которыми она кинулась наливать для Володьки в тазик воду, а потом помогала ему стащить с себя комбинезон.
Володька, фыркая, плеща воду на пол, помылся до пояса, в новой воде омыл ноги, запревшие в сапогах.
Клавка подала ему войлочные тапочки, белую рубашку, легкие брюки из синей диагонали. Рубашка и брюки были его собственные; случалось, он живал в Клавкином доме и два, и три дня подряд, и у нее уже скопилась кое-какая его одежда. А тапочки Клавка купила ему на свои деньги, в подарок и чтоб он сильней чувствовал себя здесь как дома, как у жены.
Комната у Клавки была совсем маленькая, три на четыре метра, вся тесно заставленная: двуспальная никелированная кровать с горой подушек под кружевной накидкой, большой полированный гардероб, чешский сервант – за ним Клавка ездила в Воронеж, переплатила чуть не вдвое – со множеством посуды, хрустальными бокалами, рюмочками. Середину комнаты занимал круглый стол под цветистой скатертью; на стенах висели ковры; в углу, затиснутый между гардеробом и сервантом, поблескивал широким экраном телевизор «Горизонт».
Володьке нравилась Клавкина комната, ее тесный уют, наполнявшие ее вещи, красивые, дорогие – как в городских квартирах. Здесь ему всегда было покойно и удобно, Клавка кормила его вкусной едой, какую никогда не знал он в родительском доме и не умела готовить Люба. Не он создавал и построил этот уголок, не он вкладывал в него труд и деньги, кроме нескольких маек, рубашек и пары брюк, лежавших в шкафу, ничего ему здесь не принадлежало, он даже ни одного гвоздя не вбил тут в стены, но здесь у него было чувство хозяина, – так умела его принимать и держала себя с ним Клавка, чувство главного лица, которому тут все верно и преданно служит: и все эти приобретенные, накопленные Клавкой вещи, и сама она, готовно и предупредительно ловящая все его желания и запросы, даже самые мимолетные, незначительные. Он приходил – и Клавка тут же хлопотала подать, а зимой так и согреть для него на газовой плитке воду, чтобы он помылся; без всяких его просьб бросала в таз его грязные рубашки, чтоб простирать, пока он ест, спит или смотрит телевизор, и чтоб утром он надел на себя уже все чистое, выглаженное; он оставался ночевать – она всякий раз застилала постель свежим, крахмально-жестким, шуршащим бельем, потому что в первый раз сделала так и ему понравилась эта праздничность, белоснежная прохлада постели, располагающая к отдыху и покою, заставляющая потом о себе благодарно вспоминать. Из спиртного по деревенской своей привычке он любил простой самогон, «коньяк три свеколки», и Клавка, не переносившая даже его запаха, всегда имела его в припасе, добывая у местных бабок и при своих поездках в колхозы. Курил Володька все без разбора, но если заходила о куреве речь, говорил, что предпочитает ростовский «Беломор». Просто слышал однажды, как шофер одного начальника, приезжавшего в колхоз, сказал важно и гордо, отказываясь от папирос, которыми его хотели угостить: «Я курю только ростовские!» И Клавка знала эту Володькину прихоть, помнила и всегда припасала несколько пачек ростовского «Беломора», чтобы он мог всласть покурить у нее в доме и взять, уходя, с собой. Люба, например, никогда не проявляла к нему такого внимания; пойдет в магазин, сколько ни говори, обязательно купит что-нибудь не то или вовсе забудет… Из всех закусок к водке он предпочитал помидоры с луком и постным маслом, это было лакомство его детских голодноватых послевоенных лет, деревни пятидесятых годов; так у него и осталось это пристрастие, и Клавка даже зимой резала ему полные миски помидоров, неизвестно где, неизвестно каким путем их доставая…