Выбрать главу

– Зажимаешь, Матвевна! Не-хо-ро-шо! Мы у тебя гости, значит, ты должна иметь к нам уважение.

– Да ты на рожу свою глянь, вон зеркало, позади тебя, на стенке. Тебе ж еще в правление идти, как ты пойдешь?

– И пойду! Давай, давай! Выпьем чуток, и я расскажу. Надо ж досказать!

– Выпьешь, так уж не доскажешь.

– Ладно, раз так… Раз ты такая… Мы сами в магазин сходим. Пускай все видят, как ты родню привечаешь… Стас, давай, сходи. Денег дать?

– Закрыт магазин днем, перерыв до пяти.

– Ну, тогда не жмись. А то я сам встану, найду… – решительно проговорил Алексей и попытался подняться из-за стола.

– Я те найду! – пригрозила Марья. – Сказала – хватит, значит, хватит. Все, точка. Коли налопались, больше не хотите, ступайте-ка лучше на двор, просвежитесь.

И, чтоб мужчины уже ни на что не надеялись, Марья решительными движениями стала прибирать со стола.

22

Последние часы перед началом уборки – это напряжение и ожидание, каких не бывает в пору других полевых работ. Жадно ловятся радиосводки – какие районы области уже захвачены страдой. Жатва поднимается с юга, с каждым часом она все ближе, ближе. День-два назад в сводках были Богучарский, Россошанский, Калачеевский районы. А вот уже и павловские, острогожские, бобровские колхозы повезли на элеваторы первые тонны своего нового хлеба… День-другой, и жатва перешагнет границу района.

В колхозных председателях борются разнородные чувства: каждому хочется начать первым, хоть на краткий миг, на день, на полдня обрести славу зачинателя, прозвучать по району, и в то же время боязно вылезать первым, хочется посмотреть на соседей – как пойдет у них, что покажут первые часы, а самому еще кое-что сделать, подладить в технике, потому что всегда кажется, что не все еще в полном порядке, хозяйский глаз все продолжает находить упущения и недосмотры. Так уж водится, из года в год, последний час – это всегда и нетерпение, и невольная оттяжка.

И все-таки наступает минута, когда широко и звучно, как удар колокола, разносится весть: такой-то колхоз уже начал! Обычно эта весть приходит с южных полей района, где созревание хлебов хоть на чуть, на самую малость, но опережает другие районные поля, и обычно эту весть разносят не радио и телефонные провода, а стремительная людская молва. Какой-то шофер ехал, видел, кто-то по делам в тех краях был, вернулся, к кому-то родич приехал, сказал…

Весть эта действует, как будоражащий сигнал, как команда, в которой заложена даже большая мобилизующая, подымающая сила, чем в настоящей команде из настоящих командных центров; она будит всеобщий дух колхозного люда, сплачивает, соединяет его в готовность действовать: соседи начали, пора и нам! Не отставать! И всё разом подтягивается, напрягается на каком-то одном общем нерве, обретает единую волю и направленное движение, – точь-в-точь, как происходит это на фронте с бойцами, которые слышат звуки боя, разгорающегося рядом, у соседей, справа или слева, и без команд и приказов, по одному тому, что ловит их слух, чувствуют и понимают, что сейчас настанет и их черед, сейчас и они вступят в такое же ратное дело…

Бобылевку тоже томило ожидание. У механизаторов, агрономов, всех колхозных командиров разговор был один – когда? По два раза на день Василий Федорович на своем синем «Жигуле» объезжал поля, смотрел пшеницу, ячмень, щупал, растирал на ладони колосья – нет, маленько рановато еще, рановато…

На неделе, думал воскресным днем в «Силе» каждый, жатву не начали, ну, теперь, значит, только не раньше понедельника…

Но вот именно в воскресенье, уже в середине дня, на крыльях народной молвы прилетела весть, что Орешин уже убирает.

«Маяк» не южный колхоз, он на западной границе района, на одной линии с «Силой». И там уже косят!

Василий Федорович не поверил, позвонил в «Маяк».

– Да пробуем только! – ответил Орешин в своей уклончивой манере.

Василий Федорович уловил хитринку: пробуем! Это же Орешин!. Он и завтра так скажет: пробуем, только еще прилаживаемся… А потом сразу ошарашит вестью в райком: скошено уже пятьсот гектаров, намолочено столько-то тысяч центнеров хлеба…

– Ну что пшеничка у вас? – поинтересовался Василий Федорович.

– Да бедноватая… – разочарованно сказал Орешин. – Больше двенадцати не даст.

Это значит, понял Василий Федорович, верных восемнадцать центнеров на гектаре… Что ж, в «Силе» тоже будет не хуже. Как ни палила землю сушь, а все-таки зерно родилось. Агротехника – спасительница. Лет десять-пятнадцать назад, когда еще не применяли весь комплекс теперешних приемов, в такой засушливый год и семян бы не вернули…

Говорил Василий Федорович с Орешиным спокойно, размеренно, никуда не торопясь, но у самого внутри было далеко не так спокойно, душа его вся уже бурлила в нетерпении.

– Давай-ка и мы начинать, – положив на телефон трубку, сказал он Илье Ивановичу, сидевшему возле стола. – Выдвигай технику. Ячмень я утром смотрел, по-моему, уже можно. Чего сидеть? Чуть упустим – зерно сыпаться начнет…

– Сложное поле… – заметил Илья Иванович. – Неровное… Я тоже ячмень смотрел. Что-то мне сомнительно, чтоб можно было его напрямую… Может, в валки сначала положим?

– Ты посылай туда Махоткина. Он лучше нас разберется – как… И мы подъедем. Сообща и решим.

Петр Васильевич привел комбайн на безлюдный полевой стан, заглушил мотор, спустился по лесенке вниз.

Полевой стан представлял небольшой островок целинной земли, с неглубоким, почти пересохшим, однако полным лягушек ставком, чахлыми кустами терновника, кучкой молодых пирамидальных топольков, посаженных, чтобы как-то оживить, украсить это скучное место среди голой степи, распаханных полей. На вдавившихся в землю колесах стоял фанерный вагончик для ночевок, невдалеке от него – дощатый, сколоченный на скорую руку, потемневший от времени и непогоды сарай, что-то вроде подручной мастерской и склада: в нем на широком срезе древесного ствола были укреплены большие слесарные тиски, на другой такой же колоде стояла кузнечная наковальня. Большая часть сарая была забита разным железным хламом, перепачканным землей и мазутом: всё, что ломалось на тракторах, комбайнах, жатках, прицепных орудиях, сваливали здесь; хлам этот лежал годами и бывал полезен: механизаторы рылись в нем в поисках нужных болтов и гаек, железных уголков, косячков, шестерен и прочего, когда надо было что-нибудь спешно приварить, подлатать в своих машинах.

Солнце уже клонилось с небосвода, но было еще довольно высоко над горизонтом и пекло сухо, резко, не в темя и плечи, а сбоку, в затылок и щеки. При зное это самые неприятные часы, когда солнце стоит вот так, в половину своей высоты: лучи его, кажется, греют жарче, блеск его слепит, как горящий магний, как ни повернись – оно всё в глаза, а если еще работаешь в эту пору – то просто мука: жмурься, насовывай пониже на лоб козырек, прикрывайся ладонью; даже темные очки не спасают.

В десяти шагах от комбайна простиралось ячменное поле.

Петр Васильевич зашел в ячмень. Ростом он не вышел – доставал всего до колена. И колос был щуплый, короткий, легкий, зерно в нем тоже легкое, морщинистое. Не хватило влаги для полного налива. Но как ни легки были колосья, они все-таки уже согнули верхушку стебля, держались уже не прямо, а параллельно земле и все вместе создавали над полем сплошной белесо-желтый покров. Поле, уходя вдаль, слегка подымалось и было видно на большое расстояние вперед; ни дуновения ветерка, ни хотя бы самого слабого движения воздуха не ощущало лицо, но легкий атласный блеск нежными переливами бежал по белесой глади поля, оно точно бы жило, дышало; едва уловимый шелест, шорох слышался на всем его накаленном зноем пространстве, – это в колосьях, в своих сухих легких одеждах невидимо шевелилось зерно, творя последнее таинство своего доспевания.

Петр Васильевич провел рукой сверху по колосьям, вдоль их наклона, – как бы погладил их; они пружинисто отвечали его руке, выскальзывая из-под нее и возвращаясь на прежние свои места, щекоча кожу ладони тонкими сухими усиками, которые казались живыми и чувствующими. Петр Васильевич трогал колосья, ощупывал их, и колосья, мнилось, в своих движениях тоже прикасались к нему, стараясь угадать, кто это пришел в поле, чья это рука протянулась к ним – праздная, случайная, или добрая рука хозяина и творца, та самая, что посеяла здесь их, на этом просторе, дала им жизнь и ее радости.