Вошедшая доктор стремительно распахнула объемистый саквояж:
— Голова давно болит? Не кружится, в глазах не двоится? Чувство онемения только в затылке? Руки, ноги не отказывали? Не нужно садиться, я все сделаю сама.
Стиснул руку манжет тонометра. Вот оно, оказывается, как правильно, когда у тебя мурашки в затылке: «чувство онемения»! В висках стучало тонко, резко и быстро: тинк-танк! тинк-танк! в затылок, уставший от мурашек, — в два раза медленнее, с потягом — та-а-анк! та-а-анк!
— Ого! — сказала докторица с универсальным ключом. — Двести на сто двадцать!
— Это много? — поинтересовался я, прорываясь через все «тинк-та-а-анк», как сквозь густую патоку.
— Даже слишком! Вот это под язык, — она ловко сунула мне таблетку, — и сейчас укольчики сделаем… Раньше гипертонические кризы бывали?
— Гипертония?… — недоверчиво протянул я. — Нет, такое в первый раз!
— Все когда-нибудь бывает в первый раз. Переворачивайтесь на живот, но не резко… ага, а теперь в ручку! Кулачок сожмите… можете отпускать. Таблетку рассосали?
— Да.
— Вот и славненько. Теперь будем ждать прихода! А пока расскажите-ка мне о себе…
— Я Стасов, — сказал я растерянно. — Лев… э-э-э… Вадимович. Писатель…
— Я знаю, что вы Стасов. — Круглосуточная доктор позволила себе улыбнуться. Улыбка у нее была… милая? Да, милая. И она шла к наспех собранным в хвост каштановым волосам, и явно восточного разреза глазам, и даже к салатовым просторным штанишкам, не доходившим до стройных щиколоток. — Вы мне лучше скажите, больной Стасов, вы сегодня крепкие напитки употребляли? Может быть, волновались? Неприятности? Стресс?
— Э-э-э… ничего такого, — промямлил я. Не считать же, в самом деле, стрессом прочтенные домашние работы? И тот листочек, не имеющий никакого отношения к легковесному заданию, которое они все отработали, и сдали, и забыли… и я забыл. И даже как-то уже немного отошел от шока: когда эту несчастную, косенькую Мирабеллу избили и она описалась. Одинокая, маленькая девчушка на холодном полу чужого дома… дома, к которому надо привыкать, несмотря на все то, что никак не давало это сделать: побои, ненависть, презрение, постоянную, изматывающую травлю…
Меня миновала чаша сия, хотя я сам был не похож на других мальчишек и частенько огребал за это по полной, — но шестилетняя девочка, одна-одинешенька, без родных и друзей?… Я вспомнил, как сегодня вечером все пытался и пытался заглянуть в глаза девушки-богомола, прочесть в них что-то… какую-то отгадку. Это не могла быть она — теперь я был в этом почти уверен, почти на все сто уверен! Оставались лишь какие-то доли процента, допустимая погрешность, но я хотел исключить и ее, и все исподтишка посматривал и посматривал… Ее глаза были безупречно красивы, словно отполированные серо-зеленые прозрачные камни. Они не косили. И отзеркаливали меня, не впуская никуда, даже в эти ничтожные, допустимые доли погрешности. Они были совершенны, эти глаза… совершенно непроницаемы!
— Незапланированные нагрузки?
О да! Весьма незапланированные… Как и этот листок, прикрепленный позади обязательного, ни к чему не обязывающего задания. Листок с еще одним мучительным рассказом, переданным с такой поразительной точностью, что у меня перехватило дыхание. Сзади, на чистой стороне листа с описанием сцены избиения было написано от руки: «Знаете, вы были правы — если начать, остановиться уже невозможно».
Еще я вспомнил предварившее все сегодняшнее: мерзкое жужжание бракованного дневного света, визг металлических ножек по плитке и это «я бы вдул», в одно мгновение взрезавшее какую-то важную грань, отделяющую прежнего меня от меня нынешнего, и вызвавшее обвал… обвал чего? Я не мог этого объяснить, я как будто перестал владеть связной речью — речью со всеми ее нюансами и тонкостями, где все регламентировано и разложено по полочкам, где мурашки — это не совсем онемение… Мурашки — это когда металлом по бетону, песком по стеклу, детским острым кулачком по детским же ощетинившимся ребрам… Гипертонический криз? Разве случается такое просто потому, что прочел какие-то распечатанные на принтере слова? Трудно поверить, особенно человеку профессии, так же строго регламентированной, точно сосчитавшей, сколько костей в скелете и через какое до секунды определенное время делится оплодотворенная клетка! Разве можно объяснить все это ей — этой, в белом халате, круглосуточной, безотказной, как хорошо отлаженный механизм, просыпающийся от малейшего толчка, кодовой фразы «у меня очень болит…». У меня действительно ОЧЕНЬ болело… болели все эти прочитанные СЛОВА, наверное, просто не умещавшиеся в моей голове, забитой скопившейся за годы тридцатью двумя томами спрессованной трухи! Поэтому стучало, болело, и сейчас мне помогут — выбросят, вычистят это вон… чтобы осталось только мое, привычное, чтобы больше никаких мурашек… никакого тягучего скрипа по стеклу, металла по бетону…