Немец закуривал, и Буров отметил, что пальцы его дрожат.
– Скажите, товарищ Гредель, и вы пришли в назначенный час на набережную?
Инженер гордо встряхнул головой:
– Да. Пришел. Ибо если бы я не пришел, этого разговора у нас с вами не было бы. – Он высек огонь из какой-то простенькой зажигалки, в поисках которой долго шарил по своим карманам. – Я пришел туда задолго до двенадцати. День был промозглый, с Эльбы тянуло сырым ветром. Помню, что на середине реки стояла на якоре неразгруженная баржа, а над нею кружились чайки. Небо было пасмурным, и только сквозь разрывы облаков проглядывало солнце. Часы на ратуше пробили двенадцать, затем половину первого, затем час, но я ничего особенного не отметил в окружающей обстановке. Старенькое пальто на вискозной подкладке было плохим союзником в этот холодный полдень, и я уже собрался идти домой, когда в небе раздался звук мотора. Прямо на меня со стороны аэродрома несся «мессершмитт», такой же серый, как и все, что я видел в этот день. Он немножко взмыл над водой, а потом снизился и скользнул над моей головой. Однако я успел заметить, как летчик в кабине истребителя, склонив голову в мою сторону, приветственно поднял руку. Самолет развернулся и снова промчался надо мной. Во второй раз я уже совершенно явственно определил: да, летчик мне махал. Вероятно, это был тот самый вчерашний незнакомец. А потом в низком небе забухали зенитки. Нас часто бомбили, и я, как и все мальчишки, мои ровесники, уже прекрасно знал, как бьют зенитки. Вы никогда не слышали, как бьют зенитки, геноссе Буров?
– Откуда же? – усмехнулся Буров. – Ведь я же в сорок восьмом…
– Вот и хорошо, – без улыбки отметил Гредель. – Пусть и внуки ваши никогда не услышат этого противного «пах-пах-пах»… Зенитки били все громче и громче, и я остолбенел, когда понял, что целятся они в наш немецкий «мессершмитт» с крестами на крыльях и свастикой на хвосте. Целятся в этого непонятного мне совершенно летчика. А он вдруг пошел на высоту, скользнув из кольца разрывов. Потом его машина как-то резко выпрямилась и ринулась в отвесное пике. Как пикируют самолеты, мы, мальчишки, видели уже не однажды. – Гредель затушил недокуренную сигарету и горько вздохнул, – Пить захотелось, – сказал он, поглядев на бутылку минеральной воды. Буров торопливо налил боржоми в стакан. Немец сделал несколько жадных глотков, – Я ожидал, что после пикирования самолет опять наберет высоту и появится над серыми зданиями нашего города. Но этого не случилось. Раздался огромной силы взрыв, над аэродромом взметнулся целый столб пламени и дыма. Вот и все. – Гредель вдруг каким-то суетливым движением полез в нагрудный карман, извлек оттуда старенькую трубку с изображением коварно ухмыляющегося Мефистофеля. – Совсем забыл. При встрече ваш летчик отдал мне ее на тот случай, если я когда-нибудь разыщу Балашова.
Буров взял трубку, долго рассматривал ее, потом вернул немцу:
– Спасибо, товарищ Гредель. Я обязательно постараюсь разыскать летчика Балашова. Если он… если он, разумеется, остался в живых.
2
Окна парадной стороны госпиталя выходили в лес. Вдоль широкой асфальтовой дороги до самых въездных ворот, словно исправные часовые, стояли рыже-стволые сосны, а подальше от них, будто пугливо отбежав, светлели молоденькие березки. Нарядные клумбы с пышными георгинами и астрами были разбиты у входа в желтое двухэтажное здание. Раньше здесь была дача одного из членов правительства. Но с тех пор, как линия фронта вплотную подошла к Вязьме, хозяин отдал ее на нужды фронта, а командование решило разместить здесь очередной стационар для тяжелораненых солдат и командиров Красной Армии, обороняющих дальние подступы к столице. За георгинами и астрами уже некому было ухаживать. Небольшие комнаты, заставленные произведениями краснодеревщиков, наполнились стонами, а из просторной гостиной мебель пришлось убрать совсем и поставить в центре операционный стол, за которым с рассвета и до поздней ночи орудовал теперь громадный краснолицый хирург Коваленко с грубым простуженным голосом и сердитым взглядом белесых глаз. Он оперировал лишь самых тяжелых. Но «самых тяжелых» было так много, что главному хирургу по десять – четырнадцать часов приходилось бывать на ногах. Когда же становилось совсем невмоготу, то раз или два за свою тяжелую смену он просил у старшей сестры «фронтовые сто граммов», стыдливо прибавляя при этом: «Для того, чтобы не заснуть и чтобы рука не дрожала».