Федор куда глаза глядят брел по центральной части города и думал: «Черт побери, кажется, мне наконец улыбнулась судьба за долгие месяцы плена. Но ведь если я сделаю это, они же вытопчут мое имя, сотрут всякое воспоминание обо мне в порошок, и никто из моих родных и близких – ни Лина, ни отец с матерью, ни Витька Балашов никогда не узнают о последних минутах жизни майора Красной Армии Федора Васильевича Нырко». Он остановился и сам себя строго спросил: «А для чего тебе это, собственно говоря, нужно? Тщеславие? Стремление, чтобы тебе отгрохали где-нибудь мемориальную доску? – И тотчас же ответил: —Нет. А честь командирская? Разве она не требует, чтобы о тебе, сыне земли советской, все знали? Разве не так? Какое же в этом тщеславие? Ведь если надо, готов я навечно остаться в звании неизвестного солдата. И все-таки как будет тоскливо оттого, что никто из близких тебе людей может никогда не узнать о том, что произойдет скоро. Если бы он имел возможность кому-нибудь довериться! Но разве легко сейчас, когда у немцев уже остыла боль от поражения под Москвой и они готовятся к новому броску на восток, мечтая о выходе на Волгу, найти в этом тыловом городе единомышленника?» Вот на перекрестке стоят два почтенных поседевших чиновника в черных шляпах и черных плащах. У одного зонтик, и он что-то им чертит на асфальте. Зонтик, словно карандаш в руках полководца, намечающего на карте направление главного удара. Жесты у них широкие, уверенные. Они говорят громко, а голоса пропитаны радостью. Задержав шаг, Федор прислушался. Обладатель зонтика гортанным голосом восклицал: «О! Это колоссально! Провидение фюрера – это счастье немецкой нации, Теперь бросок к Волге отрежет юг Советской России от ее центральной части». Его себеседник, видимо далекий от столь высоких категорий, бубнил о посылке, которую ему прислал именно из тех районов племянник Отто. «Сало! – восклицал он. – Роскошное сало. Это нечто необыкновенное». Федор с тоской подумал: «Откройся одному из таких и через пятнадцать минут будешь в гестапо».
А вот быстро шагает, почти бежит, пожилая, очень худая женщина в ветхом пальто с грустным изможденным лицом. В руках корзинка, а в ней, по всей вероятности, скудный паек на большую полуголодную семью, где только старики и дети, потому что молодых сыновей давно уже забрал вермахт, погнал завоевывать жизненное пространство. Поделись с такой, и она в ужасе бросится, не оглядываясь, бежать, лишь бы поскорее исчезнуть из глаз опасного собеседника.
Незаметно для себя Федор свернул с площади, зашагал по гулкой мостовой вниз и оказался на набережной Эльбы. Ветер здесь был сильнее, дул порывами. У причала на вспененной волне покачивались веселенькие лодки и два черных моторных баркаса. Набережная была пустынна, лишь напротив причала стоял в старенькой короткой курточке из водоотталкивающей ткани парнишка лет двенадцати – четырнадцати и грустно глядел на противоположный берег. Нырко на всякий случай огляделся по сторонам, не послал ли за ним полковник Хольц соглядатая. Но на всей набережной не было больше никого. Подошедшему человеку в облачении немецкого офицера парнишка нисколько не удивился.
– Гутен таг, – приветствовал его Федор.
– Таг, – не оборачиваясь, ответил он.
– А почему ты пропустил слово «добрый»? – осведомился летчик.
– А потому что день этот для меня вовсе не добрый. Какой же он добрый, если дома жрать нечего?
– Разве отец перестал тебе посылать с Восточного фронта гостинцы? – язвительно осведомился Федор.
У мальчишки страдальчески искривилось лицо.
– Зачем вы об отце? – испуганно всхлипнул он. – Мой отец ни в чем не виноват. Его оправдали и освободили из концлагеря «Заксенхаузен»… а потом… потом он умер от туберкулеза.
– Прости, – растерялся Нырко, – я не мог и предполагать. Вот, оказывается, как. Мне тебя очень жалко.
Пристально вглядываясь в бедно одетого паренька, Федор с горечью подумал: «Вот ведь какие встречи возможны на фашистской земле. Значит, верно, что не все немцы кричат как оглашенные „хайль Гитлер“, Такому, кажется, можно довериться. Тем более что лучшего варианта может не оказаться».
– Да, парень, судя по всему, ты действительно родным племянником рейхсмаршалу авиации Герингу не доводишься. Да и министру пропаганды Геббельсу тоже. На-ка лучше, прими от меня, – и, порывшись, вынул из кармана три бумажки по десять марок.
– Это мне? – задохнулся от удивления мальчишка.