— Мама, а я когда был маленьким, говорил по-украински?
— Ну да, по-украински.
— А как же я теперь говорю по-русски?
— Сама удивляюсь, как ты так быстро заговорил, — в её голосе мне слышится похвала. — Взял и заговорил… Правда, дедушка тебе иногда читал стишок по-русски. Тебе и Тамаре: «Ладно-ладно, детки, дайте только срок, будет вам и белка, будет и свисток». Помнишь? И ещё на патефоне ты любил слушать: «Приехали в Москву два мужичка, попали в Кремль, увидали Царь-пушку и а-бал-дели…»
Мне приятно, что мама так много знает обо мне маленьком.
— А вот братик или сестричка, когда родится, будет по-украински говорить, как я?
— Да уж сразу по-русски, — улыбается мама. И вдруг спохватывается. — Ну тебя! Это ещё дожить надо… Заговорилась я с тобой, пойду ужин греть, вот-вот папа будет.
И она отправляется на кухоньку важной плывущей походкой.
Я чуть не рыпаюсь носом в снег, с такой силой он выставил меня из подъезда. Лестница отвратительно прохихикала внутри дома. И всё. Больше ни звука. В бараке напротив ни одно окно не горит, будто там и не живёт никто, не жил никогда. Мёрзлая беззвёздная мгла обступает отовсюду. Только слева, над военным городком — тусклое пустынное зарево. Но это далеко, да и кому я там нужен, если я не нужен больше тем, кого так люблю. Я-то думал всегда, что и они меня любят не меньше, чем я их. А на самом деле?
Даже не плачется. И не потому, что слёзы тут же начнут примерзать к щекам. Кто увидит мои слёзы, кого они разжалобят? Может, только бабушку с дедушкой, но они страшно далеко — где-то за краем света. А тут — ни одной живой души, лишь снег противно поскуливает под валенками. Мороз начинает корябать мне своими острыми коготками шею, забирается в рукава и валенки, прищемливает нос, будто бельевой прищепкой.
Горе у меня, великое, непереносимое горе, стыд, обида и позор. Отец выгнал меня из дому. Растолкал среди ночи, велел одеваться, вышвырнул как паршивого котёнка на мороз, в темень. Я-то спросонья решил было, что снова хочет, как тогда в тайге, отправить меня якобы с поучением — к командиру полка или ещё к кому, что это у нас с ним военная игра такая продолжается. Но когда вышли на площадку, он больно дёрнул меня за воротник пальто и почти поволок вниз по скриплым деревянным ступеням.
— Это что за хамство такое? Ах ты, дрянь! — раскалённые страшные слова обжигали мне щёку и ухо. — Ишь, негодник!.. Капризничать? — оттого, что он говорил негромко, сквозь зубы, было ещё страшней. — Того не хочу, другого не хочу… Мать готовит, старается, а ему всё не так… Вот и ешь, где хочешь и что хочешь. Марш из дому. И чтоб ноги твоей…
В горле у него напоследок клокотнуло. Мгновенная спазма жалости к отцу и маме пронзила меня и тут же исчезла.
Один. Школа, мягкое податливое перышко, любимое правописание, первые успехи, надежда стать отличником — всё враз рухнуло для меня. Театр с самым большим куполом в мире, как с гордостью объяснял он, когда мы втроём проходили по центральной площади, золотая труба в витрине музыкального магазина на главной улице, кружочки мороженого с двумя вафельками по бокам, долгожданное кино «Мы из Кронштадта» — ничего теперь не будет. Я даже не шелохнусь куда-то идти, так и буду стоять у запретной для меня двери, пока не замёрзну… И всё из-за какой-то злосчастной капусты, из-за какой-то сухой картошки кирпичного цвета? Нет, я им просто больше не нужен, они ждут кого-то другого, мальчика или девочку. А ведь я их так люблю. Я с утра до вечера готов давиться ненавистными щами, чтобы только доказать, как я люблю их. Но щи — только повод от меня избавиться, теперь ясно. Мама раздражается, когда стучу пером о дно чернилки. Отец, когда говорю «ага» вместо «да». Он ко всему готов придраться, будто я солдат в его полку. Один, один… Ну, ладно, оставайтесь с тем, кто у вас там родится, живите без меня на здоровье. Лучше бы я пропал во время войны, подорвался на немецкой мине. Лучше бы не выживал в родильном доме, не надо было меня спасать для того, чтобы я теперь замёрз.
Мне вспоминается песня, которую здесь, на нашей квартирке, пел совсем недавно отец со своими друзьями, Андреевым и Спиридоновым, а мама им потихоньку подтягивала. Какая красивая была песня, как она жалобно звучала, как я был счастлив за всех за них, что они поют с таким чувством, чуть не плача. Они пели про извозчика, что ли, как он замерзал в степи, вспоминал напоследок про батюшку и про матушку и унёс свою любовь к ним с собою… Так вот и я теперь. Только петь не дали бы мне слёзы. Но отец не любит, когда я развожу нюни, и я не заплачу до конца. Глаза слипаются, меня покачивает. Во мгле шелестят тонкие пластиночки инея. К утру я обрасту целым сугробом инея. Кирпичников из соседнего барака, тот, от которого всё время сильно пахнет мочой, будет проходить утром в наш класс и даже не догадается, что это я стою… Учительница, Нина Витальевна, решит, что я заболел, и уроки пойдут своим чередом… дом…