Выбрать главу

Снова закрапало из наползшей тучи.

— Вот, — кивнул отец на надписи, — брат Коля родился в год первой революции. А я — за месяц до октябрьской.

Я достал бутылку водки из целлофанового пакета, три стаканчика, ломоть чёрного хлеба. Покрошил на могилки, попрыскал на них прямо из горлышка.

— Ну, уж ладно, немножко можно и мне, — согласился майор.

— Что же, вечная память.

— Да, — произнёс отец.

— Земля им да будет пухом, — добавил майор. Мягкая, чёрнобархатная, уходила земля волнами от нас во все края — по самые тучи. Кое-где ярко зеленели на ней клинья взошедшей озими, желтели и багровели дуги посадок.

Внизу, посреди белых хаток, красным зубцом торчала стена разрушенной, растащенной на кирпичи церкви, и я не решился перекреститься на неё. Не потому, что рядом стоят отец, который с комсомольских лет, кажется, ни разу не осенял себя крестным знамением, и незнакомый нам в общем-то человек. А потому что неловко креститься на то, что уже давно перестало быть храмом и алтарём.

— А теперь — во здравие живых надо. За здоровье моего отца! — И объяснил майору: — Ему ведь сегодня ровно восемьдесят. Да вот не захотел в Москве юбилей устраивать, сбежал сюда.

— Вон как? — восхитился майор. — Ну, тогда и мне ещё глоточек. Да нет уж, и полный выпью.

— Э, какие там праздники! — отец рукой отмахнул от себя что-то небрежно. — На весь свет опозорились. — Хмуро глянул на нас исподлобья, хмыкнул, усмехнулся. — Ну, давайте уж, чокнемся… Щоб горилка нэ выдыхалась…

* * *

— А теперь, дети, давайте все поздравим нашего одноклассника, — певучим голосом произносит Нина Витальевна и кладёт мне на плечо ласковую ладонь. — У него вчера брат родился… Вы все родились ещё до войны. И все выжили, несмотря на страшные испытания. Но как же много погибло наших соотечественников, наших родных, близких, какие громадные утраты… И потому особенно радостно, когда на нашей советской земле рождается ещё один новый человек, гражданин будущего коммунистического общества. Значит, семья советских народов прирастает, нас становится ещё больше, мы делаемся ещё сильней, богаче. Пройдёт всего несколько лет, и в Советском Союзе будет уже триста миллионов граждан…

Звенит последний звонок. Кто-то из ребят протягивает мне руку: «Поздравляю!» По плечу хлопают, толкают небольно в бок, предлагают кусочек смолы… «Даёшь триста миллионов!..» «Привет братишке!..» И снова — протянутая рука: «Держи петушка!..»

Галоши мои бухают о мёрзлую дорогу. Кто-то остался выгребать из-под снега съедобный уголь, а я почти бегу, пыхая паром изо рта и ноздрей, придумывая на ходу всё новые и новые имена для брата: «Вова… Вовик… Вовунчик… Вовчик… Володчина-молодчина…»

Квартирку нашу не узнать. За дверью встречает запах свежевыстиранных и подсыхающих пелёнок. То и дело нужно нагибать голову, потому что пелёнки висят везде — в коридоре, на кухне, в комнате. Только над столом, где уроки готовлю, не висят.

Володя спит поперёк родительской кровати.

— Погоди, отогрейся, потом подойдёшь, — предупреждает мама.

Тихий у меня братик, спокойный. Она боялась, что он будет орать чуть не круглые сутки, новорожденные любят поорать, заявить о себе сразу. Но Володя не такой. Он понимает, что у мамы целая гора пелёнок, что ей нужно сцеживать молоко, потому что оно всё прибывает и прибывает, впору двоих кормить, а не одного. Понимает, что у отца важная военная служба и что у старшего брата домашних заданий невпроворот. И потому он редко когда подаст голосок.

Я уже отогрелся с мороза, вымыл руки, даже лицо, переоделся, теперь можно всласть наглядеться на братика. Он курносик, личико сморщенное, как у старичка. Ничего, скоро на мамином молоке надует щёки. Вон как шевелит ротиком во сне. У него реснички — коротышки, прямые, не загибаются. И от него так вкусно пахнет кисленьким, будто тёплой сывороткой. У меня просто голова кружится от этого трогательного запаха, так бы вдыхал и вдыхал.

— Ну, что ты совсем над ним навис? — ворчит мама. — Сейчас перепеленаем Володю, и Володя проснётся, будет обедать. И ты иди на кухню, ешь.

— Ма-ам, ну дай поглядеть ещё немножко, я соскучился по нему, — упрашиваю я и трусь головой о её плечо. — За ручки хочу подержать, за ножки. Подумаешь, остынет.

Она разрешает, и передо мной начинается обряд распелёнывания крохотного человечка: сначала распахивается наружная фланелевая одёжка, под ней ещё одна, хлопчатобумажная, беленькая, из-под которой мама осторожно вынимает почти сухую клеёночку. Володя лежит, будто письмо в конвертике. Сколько раз мама днём и ночью распечатывает эти конвертики: «Ну, какие ты нам принёс новости?» И запечатывает его в свежие, пахнущие утюгом. Когда она расслабляет нижнюю пелёнку, Володя высовывает крохотные розовые пальчики с ноготками-чешуйками, начинает бестолково корябать ручками воздух, сучит ножками-коротышками, кривенькими, в глубоких морщинках. «Скоро у Володи будут толстые ручки и ножки, все морщинки исчезнут, останутся одни связочки», — обещает мама, бережно вынимая марлевую прокладочку из-под его попки. Теперь на нём остаётся одна распашонка. Я вижу крохотную запятую между ножек и тёмный отросток пуповины, который через несколько дней должен сам собой отпасть и через который, оказывается, к Володе поступало от мамы питание, когда он вырастал у неё в животе. «Мо-ло-дец, — поёт мама, — принёс нам золота, и такого хорошего, без слизи, без зелени. Ай да Вова! Постарался маленький». Она доверяет мне придерживать его за ручки, чтоб не боялся и не поцарапал себе лицо, а сама уносит марлю с какашками на кухню. Я заглядываю ему в глаза, улыбаюсь. «Эй, ты!» Но он смотрит туда-сюда, не задерживая на мне серых своих пугливых глазок. Мама считает, что он ещё не различает нас, мы для него как бы в тумане, к тому же он видит всё вверх тормашками, то есть моя голова для него внизу, а рот и подбородок вверху. Чудеса!