Отец, когда она была ещё в родильном доме, объяснял мне, почему-то улыбаясь, как это дети рождаются на свет: женщине, когда она очень захочет иметь ребенка, нужно побольше и повкуснее есть, и тогда малюсенький ребёночек заводится у неё в животике, растёт, растёт, целых девять месяцев, и тогда уж — в больницу, на операционном столе разрезают матери живот, извлекают оттуда ребёнка, а живот ей снова зашивают. «Ну, там есть ещё некоторые подробности, — добавил он как-то сконфуженно, — но об этом ты позже узнаешь, когда станешь повзрослей». В его объяснении поразила меня одновременно и простота всего события, и обречённость будущей матери на неминуемое страдание, и, наконец, эта сконфуженная улыбка, сочетание в его словах откровенности и снисходительности.
То, что рождение, а теперь, как я узнал, и смерть неминуемо связаны с болью, с больницей, с врачами, было для меня достаточным, чтобы невзлюбить само это место, где люди болеют в окружении врачей, с улыбкой обещающих, что всё будет хорошо. Тем более что в эти дни я слышал дома обрывки разговоров о той женщине, взрезавшей Володе нарывчик, о том, что она очень испугалась, узнав о его смерти, и умоляла отца никому не жаловаться на неё… Не раз и не два звучало в воздухе негромкое, но страшное сочетание слов «заражение крови», и мама даже прямо говорила: «Они его там заразили…» И грозным холодом повеяло от её произнесённого горячим шёпотом проклятья: «Щоб им там очи повылазылы…»
Нет, нельзя ей туда снова, в больницу.
— Может, ещё туже перевязать, Тамарочка? — участливо спрашивает соседка.
— Да, Клава, ещё туже, — безучастным голосом бормочет мама.
Но вот, вижу, и сани подъехали к подъезду с солдатом-возницей. Отец спрыгивает, глухо топочет валенками по лестнице, в дверях срывает с головы ушанку.
— Всё, Тамара, родная моя, — прижимается он лбом к её лбу, подводит, придерживая за плечи, к гробику, — попрощайся с сыном… Смирись, ничего не поправить, побереги себя для нас. Ну, слышишь?..
Мама кусает растрескавшиеся губы. Видит ли она сквозь слёзы увядшее личико Володи?
Кто-то ещё вошёл потупясь; шепчут про гвозди, молоток. Закрывают крышкой, стучат негромко, будто стесняясь.
— Ничего с собою нэ взяв, ридна моя дытынонька, — качает головой мама, обречённо и безвольно взмахивает рукой. Её сажают на стул.
Но когда подняли на руки лёгкий сундучок, её грузное, непривычно большое тело накреняется вперёд, она рвётся из чужих женских рук.
— П-пустите… пусти-ите же… ну, пустите же вы меня.
— Ой, горе… горе, — бормочут женщины, шмыгают носами, оттесняют маму от двери, в которую вваливается с площадки холодный воздух.
Отец в криво нахлобученной шапке ломким голосом просит их:
— Капли… там, на кухне… дайте ей!
У подъезда, где, кажется, весь город смотрит на нас, отцу советуют лечь в санях посередине и под левую руку суют ему гробик, а справа примащиваюсь я. Накрывают нас всех большим тулупом, в каких часовые ходят. Солдат у нас в головах трогает вожжи. Оледенелая дорога скрежещет под полозьями. Мы едем куда-то в противоположную сторону от школы. «И хорошо, — думаю я. — А то стыдно будет перед ребятами, если увидят. Только поздравили с рождением брата, а через две недели его уже нет».
Морозная серая мгла окружает нас, забирается под тулуп. Миновали последние бараки, пошли какие-то сараюшки, дровяные завалы с острым запахом скипидара и осиновой горечи, замелькали обочь дороги чахлые кусты, потекла скучная равнина с далёким леском. Отец молчит, лишь иногда похмыкивает про себя и чуть тормошит меня за плечо.
— Долго ещё ехать? — шевелю непослушным языком.
— Нет, не долго. А ты что — замёрз?
— Не замёрз… Просто скучно.
Дорога пошла как-то петлять, накреняться. Лошадь стала, будто прислушиваясь. Солдат кашлянул:
— Приехали, товарищ майор.
Всё та же равнина у меня перед глазами. Как же приехали? Но поворачиваю голову и вижу: редкий сосновый лесок, а между ним и белым полем — пестреют фанерные будочки; каждая сужается кверху, и из этих сужений торчат шестики с пятиконечными звёздами. Чуть поодаль от фанерной гурьбы пасмурно, как бы с обидой и укором, темнеют кресты, большие и малые, какой прямо держится, какой словно споткнулся, почти все с перекладинами, прямыми и наклонными, как на старом кладбище в Фёдоровке, куда мама водила меня навестить её бабушку Олю.