Я опять отвлекусь, забегу вперёд, но уже лет на двадцать, в середину шестидесятых, когда мне довелось впервые побывать в Волгограде — бывшем Царицыне и Сталинграде. В первый же вечер своего гостевания в городе-герое я отправился из центра на прогулку в южную часть города, поскольку северную уже успел оглядеть наспех днём, в том числе, конечно, монументальный комплекс на Мамаевом кургане и Дом Павлова. Подгоняемый лёгким мартовским морозцем, шёл я быстро, и через четверть часа обнаружилось, что города вокруг нет и в помине. Зато в непроглядную темень уходила от меня на юг вдоль накренённого к Волге берега неровная россыпь тщедушных перемигивающихся огоньков. Это были, безусловно, огни жилья — но не из окон, а из каких-то прорезей и щелей в дверях, из каких-то занавешенных тряпицами оконец над самой поверхностью земли. Кое-где светлели печные дымы, прошитые искрами, кое-где между низкими — рукой дотянешься! — кровлями поскрипывал фонарик недужным старческим, но, может, и предостерегающим скрипом. Тут было где затеряться надолго: «шанхай» да и только! Ни тебе улочек, ни даже переулочков, а сплошь какие-то замысловатые тропки и лазы между заборчиками, кровлями ниже пояса, оконцами ниже колена, ступеньками то вверх, то вниз. Я шёл и шёл, ни живой души не попадалось, тут явно не место было для поздних прогулок, хотя я и догадывался, что это не какие-то воровские притоны, не ночлежки для бродяг, а просто-напросто люди, многие тысячи, если не десятки тысяч людей, не уместившиеся в городе, живут здесь постоянно, живут уже давно, как жили после войны все или почти все сталинградцы, пока не начали расти на месте кирпичной пустыни дом за дом, квартал за кварталом. Передо мной простиралось на многие километры вдоль реки стойбище полуземлянок и землянок, тесно прилепленных друг к другу, обречённых на глухое забвение в тени громадной бетонной женщины с мечом в руке и кричащим ртом разгневанной сивиллы. Но именно здесь была правда войны, а не там, на Мамаевом, именно здесь был её страшный эпос, именно сюда я бы водил от набережной толпы людей, желающих узнать, какой кровью, какими жертвами далась победа, если и через двадцать лет после войны над этими латаными кровлями и земляными горбами царит оцепенение оскорблённой нищеты.
Нам в лосиноостровской баньке было тогда всё же несколько проще. Отсутствие печки каждый день подсказывало: здесь не зимовать, до осенних дождей и холодов мы из сада волшебных благоуханий обязаны перебраться ещё куда-нибудь. Может быть, отцу уже и сказали: когда и куда. Иначе вряд ли бы он с такой невозмутимостью по утрам отправлялся в город, в свою академию, а тёплыми сентябрьскими вечерами брал меня за руку на лосиноостровском перроне, где я поджидал его электричку, и подводил к баку мороженщика. Продавец столовой ложкой наковыривал почти уже со дна точную порцию сладкой массы, вдавливал её в металлическую круглую формочку, и через секунду колёсико мороженого с двумя вафельными нашлёпками на боках было уже у меня в пальцах.
По дороге я рассказывал ему о школе (меня здесь, сразу же по прибытии, определили во второй класс местной четырёхлетки), о домашних заданиях, о том, что мы репетируем на уроке пения к праздничному концерту.
— И что же вы там именно ре-пе-ти-руете?
Даже эта смешная разбивка иностранного слова говорила мне: у отца ровное, бодрое расположение духа.
— Мы ре-пе-ти-руем, — подыгрывал я ему, — «Дорогая моя столица, золотая моя Москва!».
Будь у меня слов побольше за душой, я добавил бы к этому что и мелодия, и слова песни мне очень нравятся, хотя я ещё почти не видел Москву, что песня так удивительно подходит к здешней золотой осени, и от слов её как бы источается чуть грустный запах опадающих клёнов и берёз, сладостно-терпковатый настой цветов в нашем саду.
О, флоксы, я задохнулся вашим запахом на всю жизнь, я не изменю вам до самой смерти. Розовые, сиреневатые, белые, вы так неприхотливы, так воздушны, что розы, гладиолусы, георгины рядом с вами кажутся обжорами, объевшимися чем-то каменным. Как легко вы поддаётесь любому шевелению ветерка, как дорожите уходящим теплом лета, как умеете ценить безмолвие сумерек, когда сами начинаете светиться изнутри и благоухать прощально-пряным, терпким, неиспиваемым ароматом…