После отрывка из пушкинской поэмы, не давая замершим слушателям передыху, тут же выпалил «Утопленника». Общее молчание подсказало мне, что из страшного обаяния баллады нужно немедленно переходить к повести ещё более страшной, но и торжественной в её гневной концовке. «Смерть Поэта»… Стихотворение Лермонтова. Когда дошёл до слов «Есть грозный суд: он ждёт; Он недоступен звону злата, И мысли, и дела он знает наперёд», — суровый Судия будто сам незримо дыхнул мне в затылок, я покрылся мурашками, слова зазвенели, как если бы кто-то другой вместо меня их выкрикивал, и недетское возмущение раздвинуло мне грудь жаждой неминуемого возмездия: «И вы не смоете всей вашей чёрной кровью Поэта праведную кровь!»
Все сидели тихо. Потом дедушка понуро мотнул головой вбок, а бабушка прижала ладони друг к дружке, чуть развела их, снова соединила с негромким, деревянным каким-то звуком. Её никто в колхозе, видно, никогда не учил аплодировать, но тут все встрепенулись и громко захлопали. «Потом, — попросил я. — Сначала „Бородино“… ещё „Бородино“ будет». Ведь если быть честным, то не я же сам придумал, что читать и что за чем будет следовать, а это всё был замысел отца: именно эти стихотворения мне однажды особенно понравились в его чтении, именно их захотелось мне выучить наизусть, и я сразу тогда согласился с отцом, что последним надо читать героическое «Бородино».
Тут уж, после «Бородино», аплодировали все сразу, громче прежнего, а тётя Лиза, крёстная моя, утерев тылом ладони слезу со щеки, произнесла: «И ты дывысь! От тут з намы жыв, балакав, як мы, и колы ж воно, малэ, навчылось так гарно розумиты руську мову?..» — «А то трэба добрэ вчитысь, богато чытаты кныжок», — глухим своим назидательным голосом сказал её муж, дядя Ефим Кущенко, сам известный на всю Фёдоровку книгочей. «Сибирь — она всякого быстро научит», — вмешался в разговор и дядя Лёня, молодой сибиряк, то ли жених, то ли почти уже муж нашей тёти Гали. «Да, да», — закивали ему за столом. «А я вам так, Лёня, скажу, — встрепенулся отец, — Сибирь, конечно, Сибирью, но одним махом, без Пушкина русский язык не осилить. Пушкин — вот ключ, а так бы и топтался на месте, ни то ни сё…» — «Пушкин… Пушкин», — зашелестело за столом. «М-да, Пушкин, — протянул дедушка, — а колысь — я у кнызи чытав, у Библии — у цилому свити був один язык, одна мова… И Пушкин, кажуть, уси языки знав, бо знав вин ту старовынну мову». И все замолчали из уважения к Пушкину, который так много знал, и к дедушке, который при случае любил сказать своё слово о старине, потому что когда-то давно целых два года учился в церковно-приходской школе…
«Эх, как бы порадовался Пушкин, — думаю я теперь, проходя мимо памятника, — если бы он хоть краем уха услышал, как у нас в Фёдоровке звучали его стихи, как все мои родные переживали из-за его гибели, как он был нам всем дорог в те минуты».
— А метров через триста будет ещё памятник, совсем новый, — говорит нам отец громко, так что и все вблизи слышат, и многие начинают спрашивать наперебой:
— Что за памятник?.. где?.. прямо на улице?..
— Товарищ офицер, — пробивается к отцу какой-то дядька с блаженной улыбкой на лице. — А мы ж ему не отдали Москву, я так говорю?.. Как он ни пёр, а мы ему не отдали Москву. Я так рассматриваю: извини, мол, и подвинься, а Москву мы тебе не отдали… так ли я говорю?
— И Ленинград не отдали, — добавил отец.
— О! Пр-равильно, товарищ офицер… И Ленинград… И Москву мы ему не отдали, и Ленинград. Извини, мол, и подвинься… И Сталинград не отдали… я так говорю?
— Да так ты, Валя, так говоришь, — вмешался ещё один дядька, тоже с благодушным выражением лица, — только не мешай товарищу майору. Видишь, они семьёй идут, с ребёночком, а ты всё в политику… Успокойся, Валя, Москву мы не отдали.
— На коне… в шлеме, — шелестят слова перед нами, — в одном коне, говорят, тонн десять…
— Да-да, вон он, слева, у скверика…
— Князь… витязь.
— Долгорукий… Только вчера полотно с него сняли.
— Ну! Не конь, а прямо танк.
Мы проплываем, как во сне, под широченной лошадиной грудью, под рукой князя, указывающей, где строить город, и мне никак не верится, что памятник только что тут поставлен. Кажется, что он тут уже все восемьсот лет бессонно озирает Москву. Я вспоминаю лица князей в отцовом атласе, и здесь, на памятнике, лицо такое же, в тени надвинутого на лоб шлема, с могучей бородой, с широченными плечами, облитыми кольчугой… Может, это не один только Юрий Долгорукий, а ещё и Александр Невский, и Дмитрий Донской, и князь Пожарский? Мне хочется попросить отца, чтобы дальше уже не идти, но что-то подсказывает, что и здесь ещё не главное место и событие.