Ау, деревня (или село?) Щукино! Тебя уж и подавно разнесли в щепки. А как живописно твои зелёные улочки скатывались вниз — к месту встречи Москвы-реки с водными зеркалами канала! Даже имя твоё не пожелали уберечь для названия метростанции, и вместо «Щукино» запущена была непонятно к кому или чему относящаяся «Щукинская».
Итак, дело было зимним вечером, при лёгком морозце, похоже, после оттепели, потому что на коньках мы носились прямо по улицам, по свежей наледи, выслушивая, не заурчит ли где поблизости грузовик, чтобы, нагнав его сзади, прицепиться к борту с помощью железного прута-крюка и промчаться метров пятьдесят — сто, с замирающим сердцем, на дармовом газу, а потом, если он разгонится ещё злей, благоразумно сдёрнуть прут с борта, как дверной крючок выдёргивают из ячеи. Кажется, именно в тот вечер я и испробовал впервые жаркий вкус рискованного катанья на снегурках, примотанных к валенкам, да с чужим крюком в варежке. Кто-то из уличных приятелей дал мне напрокат свою железную снасть: ну-ка, поглядим, мол, трухнёшь или нет… Я не трухнул и раз, и другой. Плечо более опытного гонщика, цеплявшегося к тем же бортам, своими прикасаниями наэлектризовывало меня отвагой. Ликовать по поводу первых удач было как бы неловко — машины попадались тихоходные, а может, шофёры, заметив краем глаза наши манёвры, не гнали чересчур — до слёз в глазах и дрожи в коленках.
А тут попался бодрый такой грузовик и потащил, потащил — мимо клуба и магазина, мимо последних городских фонарей, прямо под звёздное небо над Щукином. Пора было бы уже и отцепляться, но каждый из нас не хотел выказывать слабину первым. Мелькнули поверх сугробов матово-оранжевые избяные оконца. Нас увлекало куда-то вниз, тут и без грузовика можно было бы нехудо гнать на свободном ходу, да ещё и подтормаживать. Но назад-то как будем вскарабкиваться — в горку, под лай чужих собак? Борта взгромыхивали на ухабах, мы то и дело спотыкались, мелкой трусцой перебегали россыпи кокса, выброшенного поперёк улицы. Я совершено позабыл, каким движением нужно освободить свой крюк, обе мои варежки, казалось, прикипели к загнутой ручке прута. Машина волокла нас, как щенят на привязи.
Вдруг тормоза скрежетнули, мой приятель успел оттолкнуться руками от борта, отлетел куда-то вбок, в сугроб, я же, выронив крюк, вкатился вперед ногами — прямо под чёрную горячую тыкву заднего моста.
Живой я или уже нет? Жизнь это или что-то другое? Секунду, две лежал я бездыханно, пока свирепое оцепенение грубо ощупывало ноги мои, руки, дурную башку… Хлопнула дверца кабины. Сейчас шофёр, кряхтя и матерясь, выдернет меня за валенок, отвалтузит всласть. Я уже представил, как задам рёву, начну умолять: «Дядя, ну, простите… я больше никогда, никогда…» Заскрипели его шаги по высокой тропке, набитой между сугробами. Шёпот приятеля донёсся как бы изнутри колеса: «Эй, ты тут?.. А крюк твой где?..» Забота о крюке, который нужно вернуть хозяину, помогла мне живо выкарабкаться и заняться поисками железки.
…А поле щукинское колхозное, костьми засеянное, забуду ли его? Никогда ведь в жизни, ни до, ни после, не приходилось мне ступать на такое поле… Это было уже весной, в конце апреля или в мае, когда школьная узда даже паиньке-отличнику (а я в таких важничал по четвёртый класс включительно) делается втайне ненавистной, и когда пёстрый рой зазывных звуков с улицы заставляет уроки готовить стремглав, на авось, через пень-колоду, поскуливая про себя от нетерпения.
«Гулять!.. гулять!.. гулять!» — любимейший глагол русских мальчиков и девочек. В любое время года гулять, до упаду, до изнеможения. Но уж по весне, когда от самой обсохшей, отопревшей земли исходит шумный гул и гуд, когда каждая песчинка взвизгивает под подошвой от радости, не гулять — преступление, грех смертный… Вон они — за крайним бараком, на притоптанном суглинистом пятачке, с весенними конопушками на носах и скулах, как у меня, с царапинами и ссадинами на руках, вихрастые, в латаных рубашках и штанцах, с оттопыренными ушами, с недобором зубов при улыбке, тоже как у меня, и уже выставили на кону, прочерчённом поперёк дорожки, стопочку жёлтой и беленькой мелочишки, уже биты свои повытаскивали из карманов, кто свинцовую отливку, кто тёмно-зелёный екатерининский пятак, кто медаль, изувеченную шрамами до неузнаваемости, — готовятся играть в расшибного… Одних я знаю по именам, по школе, других только по кличкам, но что за разница, коли все мы — братва с Тряпочной, и общий наш негласный девиз: «Гулять навсегда!»
— Эй! Погоди! — кричу. — А я?