— И карточной системы, что ли, не будет? — спрашивает Боря, неспешно разворачивая фольгу своего сырка. Мы с ним стоим за тыльной стенкой киоска, потому что неловко жевать на глазах у скучающей продавщицы.
— А как же! Не будет денег, понимаешь.
Я вспоминаю, как мама изредка ездила куда-то получать продукты по карточкам, и каждый раз среди свёртков с крупой, макаронами или вермишелью обязательно торчит этот ком грубой серой бумаги с тёмными масляными пятнами… «Комбижир», — объяснила мама, когда я уставился на содержимое странного свёртка — большой, неровно отрезанный или грубо отломанный кус какого-то непонятного вещества, похожего по цвету то ли на воск, то ли на мастику, то ли на солидол. И по названию своему, отдающему чем-то машинным, и по цвету, и по скучному нежилому запаху, исходящему от неё, эта штука показалась мне явно заблудившейся в маминой сумке. И лишь потом, поглядев, как мама, опасливо принюхиваясь, стряхивает в сковороду с ножа кусочек бурого заменителя масла, я со вздохом смирился: ну, комбижир так комбижир. Я старался не замечать, что он присутствует в жареной картошке, пропитывает тесто пирожков, переливается желтоватой плёночкой на поверхности кипящего супа, но стоило кому-нибудь произнести вслух «карточная система», как я тут же снова видел перед собой неопрятный свёрток с тёмными пятнами отмякающего комбижира.
И теперь, как лишь вспомнил про него, мне почудилось, что и в сырке он каким-то образом поместился, — иначе отчего бы сырок был таким твёрдым и вязким. Конечно, его надо было бы с хлебом есть, а не так, как мы теперь, но только он, пожалуй, и на хлеб-то не намажется, не налипнет. Он только к зубам липнет, прямо не сырок, а замазка какая-то! Нам с Борей даже глядеть друг на друга неловко, мы чуть не давимся, с трудом заглатывая последние куски.
И тут я ещё один зарок даю себе, и опять, конечно же, на всю жизнь: никогда-никогда не есть больше таких вот сырков, по крайней мере на улице, да ещё с такой тупой жадностью, потому что это очень и очень стыдное занятие, и если кто застанет тебя за ним, то сразу и подумает, что ты, значит, ешь чужое, и что ты — попрошайка бездомный, а не октябрёнок, готовящийся в пионеры.
О, детские зароки и обеты, как вы всё же беспомощны перед той самой жизнью, через всю непроницаемую прорву которой пытаетесь перекинуть свои отважные жёрдочки! Полвека промчится стремглав, я буду снова стоять на том самом месте у «Военторга», напротив высоченной каменной арки между двумя домами, где когда-то голубел ларёк со скромным ассортиментом продтоваров послевоенного родного изготовления. Асфальт под моими ногами будет чуть вздрагивать от проходящего совсем неглубоко метропоезда. Народ будет вываливать наверх из станционного зева «Щукинской» и встречным негустым потоком скатываться вниз по лестнице, небрежно минуя окаменелых нищенок, молодых калек в колясках, вялых бомжей с красными опухшими веками, задерживаясь у продавцов завтрашнего «Московского комсомольца» — этой вседоступной замочной скважины опозорившегося напоследок века. Бесшумно будут распахиваться и запахиваться стеклянные двери двух аляповато иллюминированных супермаркетов, чьи утробы до отказа забиты всяческой жратвой, забракованной Западом, но всё ещё вожделенной на востоке мира. И конечно, увижу я в шаркающем воздухе над завесой пыли и сигаретным чадом скромненькую, как улыбка Клинтона, вывеску и под нею вход в ту заветную коморку, где не люди меняют деньги, но деньги меняют людей.