Выбрать главу

Визг, хохот, ор, топот, всхлипы, плач, перебранки-пересмешки, властные команды заводил и капитанов, звон в ушах, звон в крови, тупой стук волейбольной «свечи», звяк монеток на кону, шарканье подошв, сопенье, шмыганье носом, рёв, сухие щелчки городошной биты, презрительный хляст щелбанов по лбу, кокетливые вопли, хиханьки-хаханьки, смешки, свист свистулек, просто свист, куплеты считалок, призывы и брань матерей, песенка про чубчик кучерявый (он же купчик чучерявый) сквозь дышащий тюль, воробьиный базар, треск крыльев голубиной стаи, бешеные толчки сорвавшегося сердца, шум жарких выдохов и вдохов, хлопки в ладошки, тумаки по спинам, вкусные чмоки воздушных поцелуйчиков понарошку, — как только воздух не треснет, не сойдет с ума от переполняющих его голосов, как только он ещё удерживает на весу громадный котёл с клокочущей в нём звуковой кашей?

Куда же помчусь сегодня, к какой забаве пристану? И те зовут, и те, глаза разбегаются, а ноги несут дальше и дальше, будто сами видят лучше глаз…

Я ещё не понимаю, что произошло, но улица сегодня не такая, как всегда. Будто ко всем остальным ещё какой-то звук добавился — глухой, запышливый, влажный. И тревога от него исходит, заставляет озираться, сдерживать дыхание.

Да вот оно что: сырой рыхлой горбиной вспухла земля между дальними бараками. Как же я зевнул такую новость! Не за ночь же её нарыли. Но кто, зачем?

Я так и чуял, что они тут. Почти вся наша дворовая команда тут — залегли у подножия насыпи, шушукаются о чём-то. И Боря тут. Тоже мне, приятель! Не мог предупредить, что ли?

Плюхаюсь рядом с ним в холодный песок.

— Ну… вы чего?

Он делает страшные глаза, прикладывает палец к губам:

— Тише ты…

И все остальные шипят на меня по-гусиному. Вид у них противный, надменный какой-то. Я уже заметил: такой вид у каждого бывает, когда человек носится с жуткой, как ему кажется, тайной, — ну, прямо на глазах тупеет от важности.

Думают, я с расспросами полезу, выклянчивать начну. А я лежу себе и помалкиваю. Сами скажут, не утерпят.

— Там знаешь кто? — Боря подполз, шепчет на ухо. — Немцы.

Так бы сразу и сказал. Значит, за этой насыпью они залегли, а мы на них в атаку сейчас кинемся?

— Настоящие, — добавляет Боря.

Теперь моя очередь пялиться на него.

— Как… настоящие?

— Как-как… сядь да покак, — тычет мне в бок кулаком кто-то из наших. — Военнопленные, понял?.. Ров роют… Позырить хочешь?

Я глотаю слюну:

— А то нет.

— Там два наших охранника, — предупреждает Боря. — С карабинами.

Пленные немцы! Видеть-то я их видел, даже много раз, — жалких, нахохленных, с задранными вверх руками, но то всё в хронике было, когда их ведут по Москве, целую, должно быть, дивизию, и они обречённо маршируют, вялым замедленным шагом, будто во сне, и боятся поднять глаза на толпу, отделённую от них цепочкой наших солдат-охранников. А теперь, значит, эти пленные — вот тут, совсем рядом, за горбом земли, и даже слышно, как их лопаты с хрустом врезаются в песок. Сколько их, что за ров такой роют, куда?

Будь что будет, мы вскарабкиваемся на хребет насыпи. Солдатик в застиранной добела гимнастерке, с карабином на коленях, восседает по другую сторону рва. Мы готовы по первому его окрику кубарем скатиться назад, но наше появление, похоже, нисколько его не удивляет. Он даже чуть ухмыляется: что, мол, на фрицев хочется позырить? ну, зырьте-зырьте, мне не жалко.

Мы проползаем ещё чуть-чуть и свешиваем головы вниз: вон же они! Сверху кажется, будто у них затылки вросли в плечи и на спине у каждого шевелится горб, а ноги совсем коротенькие, зато ручищи длинные, жилистые. И что-то есть такое нехорошее в этой их согбенности, в больших пятнах пота на зелёных френчах, в тяжёлом дыхании, а главное, в том, что мы-то их разглядываем, как зверей в зверинце, а они-то нас не видят, — и вот кто-то из нас не выдерживает и кричит им ломким весёлым голосом:

— Эй, шпрехен зи дойч?

И тут всё меняется внизу. Они замирают, перестают копать, перестают выбрасывать наверх землю, у них расправляются спины, они глядят — на нас, на охранника, снова на нас. Они улыбаются, хотя и как-то неуверенно, а один из них медленно и старательно произносит:

— Ми… гаварим… па руски.

* * *

Я ли мчусь домой, ликование ли моё глупое несёт меня по воздуху? «Клеб… картошка», — звучат во мне просящие голоса. Хорошо, если мамы нет дома, если она где-нибудь в очереди теперь выстаивает — за мукой или за яйцами. А если дома, что я ей скажу? «Ты с ума сошёл! — всплеснет она руками. — Хлеб — немцам? Ты что, не видишь, как этот хлеб папе твоему достаётся? Какой он худющий из госпиталя вернулся после ангины, — не видишь? Вот ещё придумал: хлеб немцам таскать! Ни за что не дам».