Города с каждым годом всё больше подкидывали на село газет, и дядя Коля, привыкший прочитывать то, что людям носит, однажды не выдержал: уселся писать письмо в Москву с жалобой на работников редакций и типографий, которые не экономят народное добро — бумагу и краску, потому что в разных газетах очень часто печатаются одни и те же большие статьи, доклады и речи. Письмо своё он адресовал лично пролетарскому писателю Максиму Горькому, зная, что тот послания трудящихся граждан читает и на многие через газету отвечает. И, вышло, не зря отправил жалобу именно Горькому! Спустя месяц или два в «Известиях» нашёл статью «о бумаге» за подписью знаменитого автора, и в ней были добрые строчки о молодом корреспонденте с маленькой украинской станции, который обеспокоен неэкономным расходованием газетной бумаги.
…Я с нетерпением поглядываю на спящего своего дядю. Не забыть бы спросить у него, когда проснётся, упомянул ли Максим Горький название станции, а главное, сообщил ли всем читателям нашу фамилию? И бережёт ли дядя Коля ту газету? Может быть, он вырезал ножницами статью писателя? Он ведь часто вырезает ножницами статьи из разных газет, украинских и русских, если что-то там его удивило или ошеломило, и спешит поделиться новостью с другими. Его письма к нам в Москву с первого взгляда отличишь: по округло-крупному, накренённому влево почерку и по тому, что конверты пухлые; кроме самого письма в них всегда найдёшь три, четыре, пять газетных статей — всё больше про какую-нибудь небывальщину: про нежданные снегопады в знойной пустыне, или про лечение от всех болезней с помощью пчелиных укусов, или про бедолагу-женщину, которая подавилась куском мяса, стала пропихивать этот кусок ложкой да проглотила и ложку, но обошлась без операции, потому что ложку извлекли с помощью сильного магнита…
Читая такие статьи, как эта последняя, отец начинает хохотать до слёз и мотать головой: «Ой, Коля, ой, весёлый человек!» Редко какое чтение так веселит отца. Лишь однажды, я помню, он просмеялся всё утро воскресное — это когда читал нам с мамой, в кровати лёжа, купленную накануне книгу о приключениях тощего испанского рыцаря и его толстого слуги.
Перед нынешним отъездом, давая мне наедине напутствие, отец сказал: «Ну, ты дяди Коли не робей. Он иногда и прикрикнет, а характер у него лёгкий. Вообще, он в душе большой мальчишка, так что вы быстро язык общий найдёте. Но уж какое дело поручит — не зевай! У него всё под руками горит. Он у нас в доме всех подгонял, когда остался вместо отца, — и Сашу, и меня, и даже твою бабушку Таню. Однажды, помню, работали мы вчетвером в поле, буряк прашевали тяпками. Ну, бабушка Таня и отлучилась за кустики. Подбегает Коля со своего ряда, размахивает тяпкой: „Чего стали, дармоеды? А мать где?“ Мы показываем ему знаками на кусты. „Що вона там — сыдыть и сыдыть?!“ И побежал дальше тяпать… Так что имей в виду, прохлаждаться он там тебе не даст».
Гляжу: Миша тоже, кажется, заснул. Но как только я пробую потихоньку спуститься вниз, он открывает глаза и глядит на меня тёплыми тёмно-карими глазами, в которых вспыхивают золотистые искорки.
Мы усаживаемся за свободный столик напротив наших полок.
— Когда в Москву ехали, — спрашиваю у Миши, — видели вы под откосом разбитые поезда?
— Нет, — мотает он головой.
— То-то и я смотрю: ни одного. Знаешь, сколько их тут по всей дороге раньше валялось — после войны? У-у… тыщи вагонов! Пассажирские, товарные, вверх колёсами, на боку… И паровозы валялись, и столбы с проводами. И рельсы гнутые. Утром едешь, туман, поезд медленно ползёт, и вдруг они появляются. Чёрные, дырявые, рваные, будто руками чёрными шевелят. Я даже боялся, неприятно как-то… А теперь — ни одного. И следов не видно, где они лежали. Не сгнили же они сами так быстро?.. Значит, на металл их свезли.