Выбрать главу

— И як ты вырис, який став крэпэнький, — оглаживает меня тётя Лиза своими мягкими полными руками. И вся она — мягкая, полная, но не толстая, всё такая же, какою была в Фёдоровке, с двумя старинными серьгами тусклого золота в мочках ушей и, как обычно, босоногая.

— Колы ж ты до нас зайдэш, Юрычок?.. Як там папа, мама, Людочка?

— Потом, потом, Лиза, — хмурится дядя Коля. — Им сейчас на стан идти. Понесут обед старому Демьяну и Колику… И вообще, я так в Москве договорился с братом и Тамарой: он будет жить у нас и харчеваться у нас.

— Та хиба ж я против? — покорно соглашается тётя Лиза, но всё ещё не отпускает меня из объятий.

— Правда, Лиза, вы не обижайтесь, — вступает в разговор тётя Нина. — Я нидэ нэ роблю, а вы робыте, и симья ваша билыпе…

— Так-то воно так, — смиренно подтверждает тётя Лиза. — Алэ ж и нам воно нэ чужэ хлопчатко. Нэхай и до нас заходэ, колы хочэ. Да, Юрычок?

— Я вечером обязательно зайду, когда вернёмся со стана.

— Вот и договорились, — с довольным видом поднимается из-за стола дядя Коля, давая понять, что обсуждение закончено. — Нина, быстро укладывай, что ты напекла. Представляю, это ж будет целый пуд всяких там коржей, вертут, пирожков. А ещё Демьяниха полпуда добавит своего печива, ого! Да я б на их месте половину по дороге слопал.

— Та нэхай хочь всэ зъидять. — Тётя Нина весело постреливает глазами то на нас, то на тётю Лизу и вручает Мише авоську с передачей. — Тэпэр идить до мамы.

Старая Демьяниха — мама тёти Нины. Её хата тоже совсем рядом, только по тропе огородной пробежать нужно мимо трёх абрикосовых деревьев. Тут меня снова принимаются целовать, обнимать, удивляться по поводу того, как здорово подрос, — и грузная, малоповоротливая старуха, и две её дочери, младшие сёстры тёти Нины, Люба и Надя, приехавшая на недельку из Одессы. Кажется, на всю Мардаровку разносятся звонкие голоса и поцелуи:

— Ты подывысь, Надя, цэ ж Юрасик прыихав! — всплескивает руками Люба. — Як же вин вырис! Який гарный хлопчик… И що там у Москви? Як мама, папа, сестричка?..

— О! о! расчеломкалысь, — подсмеивается старуха над громкоголосыми дочерьми и вдруг спохватывается: — Хлопци, гайда у хату. Старый просыв прынэсты якись болты у мишочку, а я вже плохо бачу.

В дедовой мастерской после залитого солнцем двора и нашим молодым глазам поначалу ничего не видно. Лишь постепенно проступают очертания старых, тоскливо пахнущих машинным маслом и ржавью металлических предметов: какие-то трубы, рейки, остовы велосипедов, молотки и кувалды, железные корытца и банки с гвоздями, тазы, дырявые вёдра, гаечные ключи, настенные часы, кусок рельса, граммофонная труба, порожние канистры, сор и хлам. Свет не в силах пробиться в узкую щель закрытого ставня, и воздух тут, несмотря на уличную жару, почти как в погребе, сырой, чёрствый.

— Ой, да тут и бис шию звэрнэ, — ропщет Демьяниха, продвигаясь почти на ощупь в сторону дедовой железной кровати, укрытой тёмным пятнистым сукном, с телогрейкой вместо подушки. — Ось дэ вин, той мишочок. Мабудь, пид голову соби клав?

Увесистый мешочек с болтами действительно оказался на том месте кровати, которое можно посчитать изголовьем. Миша кладёт находку в свою авоську, а я понесу узелок с передачей Демьянихи.

Дядя Коля посоветовал нам идти до Перешор по дороге, а не полевыми стёжками. Так будет хоть и подлиннее, но зато можно подсесть на какой-нибудь из грузовиков, которые порожняком ходят от мардаровского заготзерна на стан к хутору Чикаленка.

— На головы… на головы ничого нэ взялы, — кричит нам вдогон Люба, и снова впечатление такое, что голос её отзывается звоном во всех стёклах мардаровских хат, и на станции слышен, и на почте.

* * *

Мы проходим мимо кирпичного здания маслобойки, напитанного вкусным горячим духом подсолнечных жмыхов. На дороге пусто. Только куры преспокойно разгуливают по её укатанному до чёрного блеска полотну, кормясь просыпавшимся с машин или телег пшеничным зерном.

Вот и хаты кончились. Слева в отдалении виднеется из-за деревьев краснокирпичная одноэтажная школа. В ней учатся Коля и Миша, и мой отец, знаю, в ней когда-то учился.

Дальше дорога идёт вдоль густой и широкой железнодорожной посадки, а по левую руку открываются поля — покатые волны чернозёмного степного моря, подпирающего спиной небесную чашу, и сердце моё в который раз тихо обмирает при виде родных с младенчества холмов и яруг натруженной земли.