Может, есть где-то, осталась ещё другая степь, о которой я знаю из гоголевского «Тараса Бульбы», — дикая, совершенно безлюдная, полыхающая красками цветов, переполненная птичьими и звериными выводками. Но такой тут почти не увидишь. Лишь иногда мелькнёт на краю рыпы, как у нас называют овраг, куст шиповника с ещё зелёными ягодами или непролазная чащоба колючего тёрна, а слишком крутой для плуга склон залоснится под ветром сиреневым ковриком цветущего бессмертника.
Наша степь иная. Она с давних времён возделана и, сколько я помню её, из года в год неутомимо трудится, хотя и умеет при этом почти всегда притворяться беззаботной, праздной, грезящей о чём-то в солнечном забытьи.
Уже деревьев и крыш Мардаровки не видно за спиной. Далеко впереди белый километровый столб задрожал в струях горячего воздуха. Кажется, ровная мягкая дорога тоже отдыхает, как степь. Отдыхает от шин и тележного железа. А мы её вряд ли тревожим своими босыми ступнями. Она, мне чудится, просто млеет от прикосновения наших ног и вспоминает давние времена, когда по ней ходили молчаливые блаженные путники в картузах или соломенных капелюхах, надвинутых почти на брови.
— Сколько нам всего идти? — спрашиваю у Миши.
— До Перешор четыре. А там ещё два или три.
— А давай не садиться ни на какую машину. Что мы, двенадцать или даже четырнадцать километров не пройдём?.. Мне когда было шесть лет, мама взяла меня с собой из Фёдоровки в Мардаровку. А это тоже четырнадцать километров. И шли всё время пешком, только один раз остановились отдохнуть — в посадке, у переезда через железную дорогу.
Мы тогда с мамой за всю дорогу встретили всего одного человека. Идём по ровному-ровному полю, и кто-то появляется вдали, тоже идёт прямо навстречу нам. Я не могу глаз оторвать от него, ведь он совсем один и мы совсем одни. Мне, наверное, не нужно его бояться, хотя мама и берёт меня на всякий случай за руку. И вот он уже приближается, идёт ровным неспешным шагом, легко размахивает одной рукой, а другою придерживает палку на плече, должно быть, у него к той палке торба подвешена за спиной. Он в тёмно-серых штанах, такой же рубахе, и картуз у него надвинут на лоб по самые брови… Когда мы разминулись с ним, он не остановился, а только чуть наклонил голову и негромко поздоровался. Я очень хотел поглядеть, что там у него за спиной подвешено к палке. Там не было узла, а только ботинки, связанные шнурками… Мама потом сказала, что не знает его в лицо. Так мы и не догадались, откуда он идёт и куда, по какому делу… Сам не знаю, почему он так запомнился мне. Мне почему-то долго казалось с тех пор, что этот странный человек вот так идёт много-много лет подряд и совершенно не останавливается и ни с кем не разговаривает. И что он такую поставил себе цель — идти без остановки, и днём, и ночью. Может быть, он даже дремлет на ходу. Может, он и тогда дремал, когда мы разминулись? Я не успел разглядеть его глаз, только заметил, что лицо у него очень худое, и всё тело очень худое, а на спине не видно тёмных сырых пятен. Значит, он в дороге не пьет воду… Иногда, вспоминая о нём, я даже начинал сомневаться в том, что такая встреча действительно была. Может, он во сне приснился? Уж очень он странно выглядел. Он будто не хотел, чтобы мы заговорили с ним и отвлекли его от того, о чём он тогда думал. Что, если он шёл из тюрьмы? Или из плена? Или с похорон?.. Что гадать! Уже никогда я о нём ничего не узнаю — об этом одном-единственном человеке из миллионов других, ходящих и ездящих по земле. Но отчего та давняя встреча с ним так томит меня? Будто он хотел сказать своим молчанием: ты хочешь что-то узнать обо мне? напрасно! всё равно не узнаешь… смирись и не любопытствуй больше.
— А твой папа, когда был молодым, оказывается, мог за день прошагать пятьдесят километров. Мне отец рассказывал.
— Пятьдесят два, — поправляет Миша.
— И два раза в неделю, да?
— Нет, через день, — и, помолчав немного, Миша добавляет: — И ещё он в Ананьев носил почту. Туда и обратно будет семьдесят километров. Но на это уходило два дня. А всего он так носил почту целых пять лет подряд. Это получается больше, чем вокруг света пройти.
— Ого-го! Вот так дядя Коля!.. И в Перешоры он ходил?
— Ну.
Вон они, Перешоры, уже запестрели внизу, в долине, своими белыми хатами, садами, огородами. От хат будто прохладой веет, как от кусков льда.
— Ты пить хочешь? — спрашивает Миша.
— Да, очень.
— И я.
Спустившись в село, мы подходим к краснокирпичной церкви, — ведь возле неё обязательно должен быть колодец, где священники святят воду. Но у колодезного сруба не видно ворота и ведра, церковная дверь заколочена досками, и в окнах выбиты стёкла.