От берега до причаленного угла плота было совсем близко, да к тому же кто-то, будто как раз для нас, приладил тут две тесины, и по ним можно было безбоязненно перебежать на плот и спуститься обратно. Правда, по самому плоту, это мы сразу поняли, лучше не бегать: иные из брёвен, что помельче, под ногами уходили под воду, и тут, если поскользнёшься, ногу защемит, останешься калекой. Поэтому для передвижения вдоль и поперёк плота выбирались только самые толстые, подсохшие, обогретые солнцем брёвна.
Девочек мы на плот вообще не допускали, да и самых мелких мальчишек тоже. Им дозволялось лишь талапаться в воде, стоя на тесинах у самого берега. А мы, кто постарше, наломав в зарослях лещины прутьев подлиннее, примостившись на переднем бревне рядом с тесинами и окунув ноги в воду, изображали заядлых удильщиков. Лёсы и крючков ни у кого не было, но мы то и дело вздёргивали свои удилища вверх с криками: «Клюнуло!. тяни, тяни!.. Эх, сорвалась, зараза…»
Когда нам и береговым зрителям прискучивала эта забава, можно было просто лечь животом на брёвна и наблюдать долго-долго, как на светлой песчаной мели греются бесчисленные толпы мальков, на глазах загустевающая каша. Опустишь к ним руку, рыбки лениво расступятся, но через минуту уже ласково щекочут ладонь и пальцы. Но лучше и не пытайся молниеносно сжать ладонь, чтоб ухватить хоть одну. Они всякий раз оказываются проворней, прыскают вбок, все вместе подставляя солнцу серебристые бочка. Потом опять вернутся, как ни в чём не бывало. Похоже, день ото дня набирают они в весе и длине. По крайней мере, мне так хочется, и тогда к концу лета вся Томь будет клокотать, едва умещая в берегах несметную прорву тяжёлых, в длину моей руки, рыбин.
Это не от жадности у меня. Самому-то мне зачем столько? Просто радостно, что всего-всего в Сибири так много и скоро будет в тыщу раз больше. Её изобилие восхищает меня, кажется бессчётным, и я расту и буду учиться для того, чтобы стать свидетелем неостановимого торжествующего прироста жизни.
Hу ладно, тут, у берега, всё понятно. А что творится на другом боку плота? Согнувшись, почти на четвереньках, я подвигаюсь туда, сопровождаемый напряжённым вниманием примолкшей детворы. Не дойдя двух шагов до воды, опять ложусь на брёвна. Прямо перед глазами — иссиня-сизый стремительный мрак. Он лишь чуть светлее, чем тень от моей головы. Эта тень кажется жалкой и беспомощной. Её вот-вот понесёт неведомо куда. Я опасливо опускаю руку рядом с тенью и тут же отдёргиваю её. Меня будто ударило чем-то холодным и острым. Вот почему мальки жмутся к самому берегу. Тут бы их вмиг прошибло жутким ознобом. У-у, какая неприятная, несытая темь. Я напоследок напрягаю зрение, но разве разглядишь там дно, или хвост рыбины, или что-нибудь ещё живое и понятное? Там пропасть какая-то, а не дно, и над этой пропастью, навсегда упрятав её от людского глаза, несётся со скоростью пули Томь, такая с виду тихая и томная.
На карачках отползаю я назад. Страх и не находящее слов изумление переполняет меня. И тут, будто из речной глуби вырвавшись, прокатывается вдоль берегов сиплый раскат грома, недовольного моим любопытством.
Когда-нибудь люди обязательно снова станут старомодными. У людей когда-нибудь снова объявится уйма свободного от забот о деньге и жратве времени. Это будет время для бескорыстного любования природой, для чтения, не подстрекаемого тёмной жаждой соучастия в кровавых убийствах, ограблениях, сценах соблазна и блуда. Потому что каждый читатель — это непременно и соучастник. И тогда, может быть, найдётся читатель и для моей неторопливой повести послевоенных лет.
…Грозу нас угораздило переждать под самой высокой и густолиственной берёзой, что попалась на обратном пути от реки. Некому было нас надоумить: высокое и большое дерево — самая близкая цель для молнии, и потому нужно держаться подальше от него, не боясь промокнуть. Всё равно ведь мы возвращались в свою дачную рощу насквозь мокрыми, приняв, даже когда гроза уже ушла, обильный душ, который заготовили для нас кусты и заросли высоченной крапивы. Шли мы гуськом, молча, в ожидании материнских попрёков, а то и нахлобучки под горячую руку. Грозовой день как-то стремительно сокращался, загустевал сумерками. Из низинок выползали клубы тумана. Остро пахло набухшей черёмуховой корой, раскисшими ягодами малины.
Мы уже вышли к дачкам, и тут из тёмного крапивника донёсся сырой, будто из-под земли, стон. Кто-то завозился там, грузный, косолапый, медведь-медведем. И вдруг взрыкнул басом, судорожно надломился, снова встал на задние лапы. Нет, это был человек, в майке, в галифе, офицер, один из наших соседей, я узнал его. Что-то он держал в руках, от чего-то пытался освободиться, но не получалось. Он то громко скрипел зубами, то рычал низким страшным рыком, будто разучился говорить.