На миг мне кажется, что вот таким красивым, с богатырской грудью и тёмной от загара спиной, мог быть мой покойный дядя Саша, папин и дяди Колин брат. И ещё мне кажется, что если бы сейчас перестали им кидать снизу снопы, если бы женщина не подкладывала ему новые и новые вороха, а он не окунал их колосьями вниз в горловину приёмника, разделяя каждый сноп на малые порции, чтоб не забило барабан, — и если бы дать ему в руку здоровенный молот, а ей — серп, то они застыли бы на своём помосте над этим полевым станом, над всей степью живым, радостным, жарко дышащим подобием знаменитого памятника.
Уже зерно потекло в глубокий деревянный короб, а с противоположного бока молотилки посыпалась прямо на землю полова, а с третьей стороны повалили густые космы соломы, и когда её наберётся целая горка, высотой почти с молотилку, механизатор сверху крикнет двум колхозникам, что ждут поодаль возле своих лошадей. Свежая копна, увлекаемая волокушей, поплывёт к подножию громадной, почти уже стометровой в длину скирды. Там укладчики примут её на вилы, раскидают равномерно и утопчут.
Полный короб пшеницы поднесут на весы. Колик, назначенный от мардаровской МТС учётчиком зерна, запишет в свою тетрадку свежие цифры, и они через день или два как малое зёрнышко затеряются в потоке очередных всесоюзных сводок о ходе жатвы.
Когда наступил обеденный перерыв, Колик повёл нас с Мишей на хутор. Там, оказывается, есть ставок, он же пруд. В предчувствии освежающего купанья мы прибавили шагу. Сухой послеполуденный жар переливался по степи расплавленным стеклом. Мне, отвыкшему от южного солнца, казалось, что оно теперь печёт прямо-таки свирепо. Даже дорожная пыль, которую мы месили ногами, ленилась подниматься выше щиколоток.
Пруд оказался маленьким. Он лежал, упираясь в греблю, прямо посреди хутора. Глиняное тело гребли было в глубоких продольных и поперечных трещинах. По илистой береговой кромке, замусоренной гусиными перьями, тоже шли трещины. Недовольные нашим появлением, два гуся поднялись от воды и побрели по гребле на другую сторону.
Возле ближних к ставку хат никого не было видно, мы мигом разделись догола и кинулись в воду. Лишь поначалу она показалась прохладной. На самом деле она была как полуостывший чай. Плавать я ещё не умел, да и Коля с Мишей, судя по тому, как они забавно барахтались, тоже не умели. Впрочем, тут и не надо было уметь. Везде, куда ни ступишь, было по грудку, не выше. Мы с удовольствием месили ногами илистое дно, там было всего прохладнее. Через минуту мы намутили вокруг себя и пошли искать более чистую воду. Более чистая и более глубокая оказалась у самой гребли. Мы решили измерить здесь дно и перейти на другой берег.
Колик, как самый высокий и бывалый, шёл первым, за ним Миша, я замыкал шествие. Сначала вода поднялась по плечо. Наши радостные возгласы по этому поводу, отпрыгнув от гребли, полетели на хутор. Но тут же вода поднялась по шейку, до рта.
Я задрал голову, остановился. Братья двигались дальше. Мне было стыдно отставать. Я сделал ещё шаг или два. Мелкая волна плеснула в уши и в нос, я поперхнулся и, думая глотнуть воздуха, глотнул воды, противно тёплой, с привкусом птичьего помёта. И тут вода сомкнулась над головой зыбкой мутноватой плёнкой. Я судорожно засучил ногами, но отталкиваться было не от чего — ил ещё больше, по икры, обволакивал ноги.
«И что?., значит, мне уже не выбраться, — скользнула безвольная мысль. — И я так глупо тону, ни с того ни с сего, в каких-то трёх метрах от гребли, рядом с братьями, в дурацкой этой болотине… и они даже не догадываются оглянуться на меня?»
И так отвратительно шевельнулась во мне сама эта мысль о гибели, что я всё же вынырнул, заорал.
Потом на берегу братья клялись, что они не слышали никакого крика, никакого вообще звука. Значит, я кричал с полной глоткой воды? Но почему же сам я так отчётливо слышал свой пронзительный вопль? «Ммм-а-а!» — кричал я. И не только кричал, но даже услышал, как она, моя мама, кричит, узнав, что меня больше нет. И не самого себя стало мне в ту долю секунды жалко, а её, вдруг поражённую горем.
Когда я читал потом в разных книгах, что в мгновение смертельной опасности перед человеком будто бы проносится вся его жизнь, то знал уже, что это, скорее всего, не домысел, не какой-нибудь броский завиток воображения того или другого автора. Потому что она, жизнь, действительно проносится — вся целиком, без изъятия, от нынешнего мига до самого начала. Но проносится с невероятной скоростью, как бы разматываясь на чудовищных оборотах, так что ты успеваешь заметить краем глаза лишь самых близких и самое страшное, и самое дорогое… Что-то вроде киноленты, гневно рванувшей назад: «Всё! Хватит с тебя!.. Будет!.. на… смо… трел… ся!» Или это и есть сама нить жизни? Но вовсе не похожая на обычную нитку в катушке. Она несётся неудержимым лучом, высекая из тьмы имена и лица: Колик… Миша… дед Демьян… дядя Коля… тётя Нина… тётя Лиза… сестра Тамарка… Людочка… дедушка Захарий… бабушка Даша… мальчик, что тонул в Томи… Володя… отец…