Да нет же, мне не пришлось краснеть за них. Более того, к обычному счастью сопереживания (как ни настраивался «не сочувствовать», ничего не получилось) с каждой минутой добавлялась радость от того, «как это сделано». От того, с каким удивительным тактом режиссеры от первых до последних кадров трудились: спокойно, уверенно, без надрыва и щегольства, со смирением подлинных подвижников, которые во все века остаются в тени своих творений. Как будто не они вовсе делали фильм, сгоняя людей на массовки, распекая актёров и операторов, осветителей и гримёров, споря до хрипоты со сценаристами, интригуя с цензорами, — но сам Чапаев властвовал тут безраздельно, увлекал за собой всех и каждого — режиссёров, осветителей, композитора, цензоров, образцово-правильного «отличника» Фурманова, вчерашних анархистов, каппелевцев и даже лысого полковника, как бы взятого напрокат из какой-нибудь тогдашней киноагитки… И даже товарища Сталина увлёк. (Случай, кстати, совершенно сходный с отношением вождя к «Дням Турбиных» Булгакова и шолоховскому «Тихому Дону». Ведь «Чапаев», как говорят, немало пролежал взаперти, пока его не посмотрел Ворошилов и не предложил посмотреть Сталину.)
Я вышел тогда из кинотеатра с тихим ликованием в душе. Нет, братцы, врёшь, не возьмёшь! Кому угодно теперь смогу доказать, что «Чапаев», несмотря на громкую славу Эйзенштейна, Довженко, Пудовкина, как был, так и остаётся лучшим нашим фильмом века. И дело не только в потрясающем перевоплощении Бориса Бабочкина. Не только в том, что его Чапаев — душа мятущаяся, страстная, даже по-детски беззащитная, чистый, беспримесный эпический герой. «Чапаев» — это ещё и единственный в своём роде сплав. В равной степени «Чапаев» обращён и к зрителю сердечному, сострадающему, и к сдержанному ценителю профессиональных достоинств. В нём, в «Чапаеве», — редчайшее сочетание общедоступности и зрелого, неназойливого мастерства. Бабочкинский Василий Иваныч — не картонный революционер, а народный правдолюбец, не монумент изваянный, оцепенелый, а сердечный, ошибающийся, откровенный, движущийся к правде человек. И, может, не туда бы в итоге он пришёл, куда остальные маршировали.
Но вот спустя полвека после гибели русского эпического героя опять закружил над его славой чёрный ворон, да не один, много их, похоже, защёлкало клювами. Поползли изо рта в рот ухмылки, шуточки, зубоскальные байки, попёр густой глум, и весь Союз однажды, от мала до велика, залыбился над двумя простаками, почти придурками: комдивом и его ординарцем. В этом глуме, расползавшемся из вороньих клювов, из элитных мастерских по выделке анекдотов, уже накаркивалась беда и всему Союзу. Ведь потешались-то совершенно избирательно: Чапаев, Матросов, Космодемьянская, потом на Ломоносова перекинулась стая, — всё великое, всё народное, всё русское надо было обмазать погуще. Конечно, анекдот шустёр — в одно ухо едва влез, а из другого уже выпорхнул. Но всё же, когда беспрерывно, годами, десятилетиями, да в оба уха сразу… Общество, ради которого погинул когда-то Чапай, поскользнулось на зубоскальстве, на слизи глумления, что потекла от самых верхов.
Но, может, он и такую беду сердцем своим наперёд знал, когда выкрикивал предсмертное: «Врёшь, не возьмёшь!»
С того вечера в мардаровском клубе и замелькали наши с братом Мишей страдные денёчки двудольные: одна долька — работа, другая — кино. Будто кадрики, зачастили дни, всё быстрей и быстрей. Не успеешь оглянуться — лето кончается. И ведь каждый почти день так было, если всё же оглянуться: с утра работа, вечером кино — стремительная цепочка с непременным чередованием трудов и забав, будней и праздников, отделённых друг от друга ежедневным чином переодевания, нетерпеливого приготовления к праздничному выходу.
Впрочем, труды наши, будни наши, разве они нас изнуряли? Да, дядя Коля почти каждое утро давал нам какое-нибудь новое поручение, обязательно чем-то непохожее на предыдущие, как будто при этом заботился, чтобы мы не заскучали от однообразия. Хотя иногда думаю: так ли уж заботился? Сама работа летняя крестьянская — а мы, как-никак, именно крестьянскую работу потихоньку осваивали, — сама она так разнообразна, так красочно пестра, что каждый почти день расцвечивается по-иному. То же добывание корма для коз, к примеру, взять: одно дело — на винограднике рвать сорняки, другое дело — катить порожнюю тачку к кукурузному полю, или на буряки, или на картошку. Всё новые дороги и стёжки, новые холмы и склоны, ветерки гуляют новые, новые пасутся облака, новое греет солнце. Не любит природа одинакового, скучного, всякому дню прибавит в убор какую-нибудь обновку.