— Сапожник… Лэнта абарвал, — настаивал на своём малыш. Мне показалось, что это был тот самый солдатик, казах или узбек, которого я видел не так давно, в день маршброска: на лесной дорожке стояли два шеста, обозначавшее конец дистанции, и к ним, тяжко дыша, с тёмными пятнами пота на гимнастёрках подбегали краснолицые солдаты и тут же падали в траву, а этот уже лежал, бледно-жёлтый, с закрытыми глазами, и ему поливали голову водой из фляжки. Тут я увидел, как отец подъезжает на лошади, но тоже с большим пятном пота на пояснице. Вид у него был озабоченный, он негромко отдавал какие-то команды и даже не взглянул в мою сторону.
Простыня выпрыгивает из тьмы, поперёк её проскакивают буквы или цифры. Над нами накреняется огромное лицо человека с тёмными усами и бородкой клинышком. Он в военной форме, но без погон. Громко и щедро смеётся. Азартно спорит с кем-то. То и дело отдаёт звонкие команды. Снимает фуражку, снова нахлобучивает её на густую свою шевелюру. На нём новенькая чёрная кожанка. Вот он опять говорит, говорит уже перед строем бойцов, призывает их к наступлению, размахивает пистолетом. Усы и острая бородка, острые блики на кожанке, морщинки при улыбке, быстрая речь, резкие переходы от гнева к смеху, острые лучики в глазах — всё это сбивается в пучок короткого ощетиненного имени Щорс.
Нравится ли мне этот человек? Не знаю. Мне почти не понятно, почему он так много ходит, говорит, восклицает, спорит, возмущается и опять говорит, говорит. Кажется, он продолжает говорить, даже когда замолкает.
Я вспоминаю мамины слова о фотографиях, которые движутся. Эти — тоже чёрно-белые. Но такие большие. И всё на них движется: не только люди, но и лошади, огонь, дым, ветер, волны пшеницы в поле, тяжёлые шляпы подсолнухов. И к каждой картинке приделан какой-то свой звук. Будто кто-то принёс в эту ночь для меня, для исчезнувшего рядового Птахи, для всех солдат целый мешок мелькающих один за другим, говорящих, кричащих, грохочущих и гогочущих снимков. У меня покруживается голова. Я, кажется, задрёмываю, окруженный надёжным теплом солдатских тел, запахами молодого мужского пота, махорки, кирзы. Или я вижу наяву нашу вздыбленную войной, овеянную песнями Украину, или она является мне во сне? И она, как и Сибирь, необыкновенна изобилием всего-всего, что только бывает на свете: людей, сёл, снопов, хлеба, песен, дыма, пальбы, воинских команд и приказов, цветов, звёзд…
Меня тормошат. Полотно погасло, едва проступает из тьмы. Зато вокруг меня люди задвигались, слышатся команды строиться повзводно. Звёзды пошевеливают лучиками, и мириады ночных сверчков окликают друг дружку радостными голосами.
Забыв, что нужно дождаться рядового Птаху, я сосредоточенно ползу под простыню. Глаза быстро привыкают к темноте. Вот заборчик, вот и канава, вот и дорожка между пустыми тёплыми палатками, вот и луг. Тропа засветилась под ногами. Подумаешь, я дойду и один. Мы тут уже шли с Птахой, и, значит, я нигде не наткнусь на электрический провод. К тому же за спиной у меня, в полку, раздалась бодрая песня, и я поневоле подстраиваю под неё свой шаг.
Дома я скажу, что видел подсолнухи, хаты-мазанки, видел, как ветер гнёт в разные стороны спелую пшеницу в поле. А если отец спросит про Щорса, я скажу, что очень бы хотел ещё посмотреть кино про Чапаева.
В роще после луга прохладно и чуть страшновато. В дачках уже все спят, но на нашей веранде кто-то зашевелился.
— Ты что, один? — удивляется отец.
— А я запомнил дорогу… Чего ему идти со мной: туда-сюда, туда-сюда.
— И он тебя так просто отпустил?
— А я сразу убежал, и всё.
— Хороши друзья… Ну, иди, раздевайся.
Кажется, я вхожу в нашу комнатку уже другим человеком. Я теперь знаю, что такое кино. Я будто научился плавать. Или научился стрелять из пистолета. Или считать до тысячи, туда и обратно. Кровь звенит и радуется во мне. Я будто сразу стал взрослым. По крайней мере, таким, как Птаха.
Слышу, как мама спросонья уговаривает отца:
— Ты уж его там завтра не наказывай.
— Разберёмся.
По голосу отца я догадываюсь: он очень даже доволен, что домой из полка я вернулся один.
II. ВОЛОДЯ
Чем дольше живу и пишу, тем отчётливей вижу, что по сути своей я — литератор, скажем так, из разряда недружных с вымыслом. Хотя мне приходилось в разные годы писать вещи, в том числе и большие по объёму, которые были основаны на вымысле, то есть в них действовали вымышленные герои в вымышленных ситуациях, но мне как-то всегда было про себя неловко за таких героев и положения, им приписываемые. Неловко потому, что приписывал я этим несуществующим людям какие-то свои собственные свойства или свойства людей из самого близкого окружения. А значит, как бы приворовывал что-то у живых в пользу самозванцев собственного изготовления.