«И я свое отгулял, да еще как! — добавил он про себя. — Интересно, что же я пытаюсь сделать сейчас? Предостеречь парня, чтобы не торопился принести дар, которого принести не может, потому что сам еще не обрел его?»
— Верно! — вдруг воскликнул Мэриет. — Каждый должен делать то, что на него возложено, и не задавать вопросов. Это и есть повиновение? — Он повернулся к Кадфаэлю, и тому показалось, что у юноши такое выражение лица, будто он, как некогда сам Кадфаэль, только что поцеловал рукоять своего кинжала и дал обет пролить кровь за дело для него столь же святое, каким было когда-то для Кадфаэля освобождение гроба Господня.
Мэриет все время не выходил у Кадфаэля из головы, и после вечерни, припоминая случившуюся днем беду, он поделился с братом Павлом своей тревогой.
Павел оставался с детьми в монастыре, и ему рассказали только о неудачном падении брата Волстана, но о необъяснимом ужасе, охватившем Мэриета, Павел не знал ничего.
— В общем, ничего странного, что он испугался, — увидев лежащего в крови человека, они все были потрясены. Но он, несомненно, ощутил что-то необыкновенно страшное.
Брат Павел при мысли о своем трудном подопечном с сомнением покачал головой:
— Он всегда все воспринимает крайне остро. Я не нахожу в нем спокойствия и уверенности, которые свойственны истинному призванию к монашеской жизни. О, он само воплощение послушания: что бы я ему ни велел, он все делает, какую бы работу ему ни поручили, он ее выполняет, — это та телега, которая бежит впереди лошади. У меня никогда не было более старательного воспитанника. Но другие не любят его — он их избегает. От тех, кто пытается приблизиться к нему, он отворачивается и при этом бывает груб и резок. Он предпочитает одиночество. Говорю тебе, Кадфаэль, я никогда не видел послушника, который исполнял бы свое послушничество так старательно и так безрадостно. Ты хоть раз видел, чтобы он улыбнулся, с тех пор как попал сюда?
«Да, один раз видел, — подумал Кадфаэль, — днем, как раз перед тем, как упал Волстан. Тогда Мэриет собирал яблоки в саду; он первый раз вышел за пределы монастыря после того, как отец привез его».
— Как ты думаешь, может, вызвать его на капитул? — с сомнением в голосе спросил Кадфаэль.
— Мне кажется, я придумал лучше, по крайней мере я надеюсь на это. Когда имеешь дело с подобной натурой, не хочется жаловаться, тем более что прямых оснований для жалоб нет. Я поговорил о нем с отцом аббатом. «Пошли его ко мне, — сказал Радульфус, — и успокой, объясни, что я здесь для того, чтобы каждый, кто испытывает нужду во мне, от самого младшего из мальчиков до любого из монахов, мог откровенно говорить со мной». И что из этого вышло? «Да, отец мой; нет, отец мой; хорошо, отец мой!» — и ни слова, которое бы шло от сердца. Единственное, что заставляет его раскрыть рот, — это заявление, что он совершил ошибку, придя сюда; и что ему нужно снова все обдумать. Тут-то он быстренько становится на колени и молит, чтобы срок его испытания сократили, чтобы ему разрешили как можно скорее постриг. Отец аббат прочел ему целую лекцию о смирении и о том, как правильно употребить год послушничества, и мальчик принял все близко к сердцу, во всяком случае так казалось, и обещал быть терпеливым. И все же он торопит. Книги он проглатывает быстрее, чем я успеваю снабжать его ими, он стремится приблизить время пострига любой ценой. Менее расторопные обижаются на него. Те, кому удается поспеть за ним, при том, что они начали на два или более месяца раньше, говорят, что он их презирает. То, что он их избегает, я видел сам. Не буду отрицать, он беспокоит меня.
Беспокоился и Кадфаэль, хотя ничем не обнаруживал силу своего беспокойства.
— Я могу только удивляться, — продолжал брат Павел задумчиво. — «Передай ему, что он может приходить ко мне, как к своему отцу, ничего не боясь», — говорит аббат. Будет ли это поддержкой для парня, только что покинувшего родной дом? Кадфаэль, ты видел их, когда они приехали? Обоих вместе?
— Видел, — осторожно ответил Кадфаэль, — но только несколько минут, пока они спешивались, отряхивались от дождя и заходили внутрь.
— Когда это тебе требовалось больше минуты? — хмыкнул брат Павел. — Ну а его отец! Я был при этом, видел, как они прощались. Без единой слезинки, несколько сухих слов — и отец ушел, оставив сына со мной. Я и раньше видел, многие так поступали, страшась расставания не меньше, чем их дети, а может, и больше. — Судьба лишила брата Павла возможности обзавестись детьми, давать им имена, нянчить, растить, однако было в нем, в этом монахе, что-то, что обнаружил аббат Хериберт, человек не мягкий и не слишком дальновидный, а обнаружив, доверил ему воспитание мальчиков и послушников, — и этого доверия Павел ни разу не обманул. — Но я никогда раньше не видел, чтобы отец уходил, не поцеловав сына. Никогда. А старый Аспли ушел.
Ночью, часа через два после повечерия, единственным светом в дормитории оставался свет от небольшой лампы, горевшей у подножия черной лестницы, а единственными звуками — доносившийся иногда вздох кого-нибудь из спящих, который поворачивался на другой бок, или тихие осторожные шаги бодрствующего брата. В конце дормитория у приора Роберта был собственный угол, который как бы венчал, замыкая, весь длинный открытый коридор, по обе стороны которого жила остальная братия. Бывали случаи, когда кто-нибудь из молодых монахов, еще не освободившийся от греха старика Адама, радовался крепкому сну приора. Было известно, что и Кадфаэль покидал иногда ночью свое ложе и выскальзывал наружу, если для этого находились достаточно веские причины. Его первые встречи с Хью Берингаром, до того как этот молодой человек завоевал Элин и получил свою должность, происходили именно ночью, и, выходя из монастыря, Кадфаэль не спрашивал разрешения. И никогда не пожалел об этом! А то, о чем Кадфаэль не сожалел, ему очень трудно бывало припомнить на исповеди. Хью был тогда для него загадкой, непонятным молодым человеком, который мог оказаться и другом, и врагом. Постепенно, раз за разом, Кадфаэль научился доверять Хью, и тот стал его другом, самым близким и самым дорогим.
После сбора яблок Кадфаэль лежал в ночной тишине без сна, серьезно задумавшись, но не о Хью Берингаре, а о юном Мэриете, который, увидев лежащего в траве человека и решив, что тот заколот ножом, остолбенел и у которого на лице отразилось такое отчаяние. Как будто увидел призрак! Раненый послушник лежал сейчас в своей постели, неподалеку от Мэриета, и спал; может, его сон был не очень спокойным, потому что под тугой повязкой болели ребра, но он не издавал ни звука, так что, наверное, спал крепко. Спал ли Мэриет вполовину так же крепко? Почему он так живо представил себе истекающего кровью мертвого человека? Где довелось ему видеть подобное?
Тишина была полнейшей; до полуночи оставалось больше часа. Даже те, кто обычно спал тревожным сном, сегодня погрузились в мир и покой. Мальчики, которые по распоряжению аббата были отделены от старших, спали в небольшой комнате в конце коридора, а брат Павел занимал помещение, которое было как бы щитом, прикрывавшим их территорию. Аббату Радульфусу было известно, какие непредвиденные опасности могут подстерегать даже невинные души, обреченные на целомудрие.
Брат Кадфаэль спал вполглаза, как ему в свое время часто приходилось спать в военных лагерях, на полях битвы или на палубе корабля, завернувшись в матросский плащ под звездами Средиземноморья. Мыслями он возвращался на восток, в прошлое, и при этом, как и тогда, оставался начеку в ожидании опасности, даже если никакой опасности быть не могло.
Вдруг раздался ужасный крик, и темнота и тишина разлетелись в клочья, как будто две демонические руки разорвали сон всей братии да и саму ночь. Вопль взлетел высоко под крышу и, порождая дикое эхо, бился там о балки, как летучая мышь. Слышались отдельные слова, но разобрать их было невозможно, только неясное бормотание, вскрики, похожие на проклятия, прерываемые всхлипами и паузами, чтобы сделать вдох.