Было бы нелепо со стороны нашего друга прослеживать, да еще во всех подробностях, какой эффект производила бархатка с подвеской на шее мисс Гостри, если бы сам он, по крайней мере на данный момент, не предался неконтролируемым ощущениям. Ибо как иначе назвать тот факт, что, на его взгляд, эта бархатка каким-то образом дополняла все черты его собеседницы — ее манеру улыбаться и держать голову, цвет ее лица, губы, зубы, прическу. Какое, собственно, дело мужчине, занятому мужским делом, до пунцовых бархаток? Стрезер ни за что не признался бы мисс Гостри, до чего ее бархатка ему нравится; тем не менее он не только ловил себя на том, что — пустое, глупейшее и, более того, ни на чем не основанное чувство! — бархатка ему нравится, но, вдобавок, взял ее за отправную точку для новых мысленных полетов — вперед, назад, в сторону. Ему внезапно открылось, что манера миссис Ньюсем драпировать шею говорила о столь же многом, сколько манера мисс Гостри украшать свою. Миссис Ньюсем надевала в оперу черное платье — очень красивое, он знал, что «очень» — с отделкой, которая, если ему не изменяла память, называлась рюшами. С этими рюшами у него было связано воспоминание, носившее почти романтический характер. Однажды он сказал ей — самая большая вольность, какую он когда-либо себе с ней позволил, — что в этих волнах шелка и всем прочем она похожа на королеву Елизавету,[10] и впоследствии ему, по правде говоря, показалось, что, выслушав от него эти нежности и приняв саму идею, миссис Ньюсем заметно утвердилась в своей приверженности к подобного рода оборкам. И теперь, когда он сидел здесь, ни в чем не препятствуя своему воображению, эта зависимость представилась ему чуть ли не трогательной. Трогательной, надо думать, она едва ли была, но в их обстоятельствах ничего иного между ними и не могло быть. Однако что-то между ними все же было, поскольку — это тут же пришло ему на ум — в городе Вулете ни один джентльмен его возраста не осмелился бы употребить такое сравнение по отношению к даме в возрасте миссис Ньюсем, которая была немногим моложе его.
Какие только мысли, откровенно говоря, не приходили сейчас нашему другу на ум! — хотя его летописцу за недостатком места удастся упомянуть, дай Бог, лишь сравнительно немногие. Ему, например, пришло на ум, что мисс Гостри, пожалуй, похожа на Марию Стюарт: Ламбер Стрезер обладал девственным воображением, которое на короткий миг могла ублаготворить подобная антитеза. Или ему пришло на ум, что он до сих пор ни разу — буквально ни разу — не обедал с дамой в публичном месте, перед тем как отправиться с ней в театр. Публичность этого места — вот что главным образом воспринималось Стрезером как нечто из ряда вон выходящее, чрезвычайное и что действовало на него почти так же, как на мужчину с иным жизненным опытом завоевание интимности. Стрезер женился — давно это было — очень молодым, упустив ту пору, когда в Бостоне молодые люди водили девиц в Музей;[11] ему казалось вполне естественным, что после многих лет сознательного одиночества, серой пустыни, которая двумя смертями — жены, а десять лет спустя и сына — пролегла в середине его жизни, он никого никуда не приглашал. Но прежде всего ему пришло на ум, что — в иной форме это прорезывалось и раньше — вид сидящих вокруг более, чем что-либо виденное прежде, помогает ему постичь суть дела, ради которого он приехал. Мисс Гостри также содействовала этому впечатлению: она, его приятельница, сразу выразила ту же мысль, и гораздо откровеннее, чем он сам себе признавался, выразила, бросив мимоходом: «Ну и сборище типов», чем невольно внесла полную ясность; правда, обдумывая ее слова — и пока он молчал на протяжении всех четырех актов и когда разговаривал в антрактах, — Стрезер переосмыслил их на собственный лад. Да, вечер типов, целый мир типов, и, сверх того, тут намечалась особая связь: фигуры, лица в партере и на сцене вполне могли бы поменяться местами.
10
11