Однако в самом присутствии здесь этой дамы было нечто необычное, свободное; возможно, именно то, что она была среди гостей, делало курение наименьшей из обретенных ею свобод. Будь Стрезер уверен, что всегда понимает, о чем — в особенности с Билхемом — она ведет разговоры, он, пожалуй, сумел бы расчислить и остальное, ужаснулся бы про себя и убедился, что Уэймарш разделяет его чувства; но, по правде говоря, он плохо в них разбирался: до него доходил лишь общий смысл, а когда в отдельных случаях он что-то улавливал и истолковывал, на него тотчас нападали сомнения. Ему хотелось понять, что означают их речи, однако его собеседники то и дело касались предметов, которые, по его разумению, вряд ли вообще что бы то ни было означали. «О нет, не то!» — мысленно заключал он чуть ли не каждую свою попытку. Он впервые оказался здесь в положении, из которого, как будет видно в дальнейшем, счел необходимым себя всеми силами вытаскивать, а впоследствии не раз вспоминал эту первую ступень своего развития. Главное место в разговорах — как позднее уяснил себе Стрезер, на что не понадобилось чрезмерных усилий, — занимал сюжет о двусмысленном положении Чэда, вокруг которого они, по-видимому, без конца цинично плясали. Они считали его положение неприличным, а, следовательно, считали неприличным и все то, что и в Вулете считалось таковым — то, о чем Стрезер и миссис Ньюсем хранили глухое молчание. Молчание это было вызвано тем, что дела Чэда выглядели крайне непристойно и о них не стоило говорить, и к тому же выражало их убежденность в том, насколько они непристойны. Поэтому как только бедняга Стрезер пришел к выводу, что их непристойность подспудно, а возможно, даже и открыто, являет собой то, на чем зиждется наблюдаемая им сейчас картина, он не мог уже уклониться от необходимости видеть ее отраженной во всем, что попадалось ему на глаза. Он понимал, какая это ужасная необходимость, но таков, насколько мог судить, был непреложный закон, управлявший каждым, прикосновенным к беспутной жизни.
Каким краем эта беспутная жизнь упиралась в Крошку Билхема и мисс Бэррес, оставалось коварной, утонченной загадкой. Стрезеру очень хотелось, чтобы они имели к ней лишь косвенное отношение: любые иные в его глазах демонстрировали бы лишь грубость и дурные манеры, однако косвенное отношение не препятствовало им — как ни поразительно! — с благодарностью пользоваться всем, что принадлежало Чэду. Они то и дело вспоминали о нем, взывая к его доброму имени и доброму нраву, чем вносили невероятную сумятицу в голову нашего друга, так как всякий раз, поминая Чэда, по-своему пели ему хвалу. Превозносили за щедрость, одобряли вкус, тем самым, по мнению Стрезера, выставляя себя ростками, сидящими в той почве, где эти качества процветали. Стрезер чувствовал себя в затруднительном положении: он и сам сейчас сидел с ними рядом и в какой-то миг просветления даже позавидовал Уэймаршу, чья несгибаемость, по сравнению с его податливостью, казалась воистину прекрасной. Одно было несомненно — он понимал, что должен принять решение. Он должен найти ходы к Чэду, должен его дождаться, войти с ним в отношения, завладеть им, не теряя при этом способности видеть вещи такими, какие они есть. Он должен заставить его прийти к себе — а не идти самому, торя, так сказать, путь. И во всяком случае, четче определить, что именно — если уж он, ради удобства, на это пойдет, — предать забвению. Именно на эту существенную деталь — а она не могла не быть окутана тайной — Билхем и мисс Бэррес проливали на редкость мало света. Вот каким оказалось положение дел.
VII
В конце недели прибыла мисс Гостри и сразу дала о себе знать; он тотчас отправился к ней, и только тогда к нему вернулась мысль о направляющей руке. Однако во всей полноте эта мысль встала перед ним с того момента, когда он переступил порог маленькой квартирки на полуэтаже в квартале Марбеф, где его новая знакомая, по собственному ее выражению, собрала за тысячу вылетов и забавных пылких наскоков перышки для своего последнего гнезда. Он сразу увидел, что здесь, и только здесь, найдет тот благословенный уголок, который воображал себе, когда впервые поднимался по лестнице к Чэду. Он, возможно, даже немного испугался бы представшей его взору картины — в этом месте, как нигде, он чувствовал себя «дома», — если бы его приятельница, встретившаяся у порога, мгновенно не оценила размеры его аппетита. Ее тесные, чрезмерно заставленные комнатки, почти сумрачные от обилия вещей — что его поначалу даже поразило, — олицетворяли высшую степень умения приспосабливаться к существующим возможностям и обстоятельствам. Куда бы ни падал взор, повсюду его встречала старинная слоновая кость и старинная парча, и Стрезер не мог решить, куда ему сесть, чтобы чего-нибудь не повредить. Ему вдруг пришло на ум, что в жизни хозяйки этих комнат страсть к обладанию занимает даже больше места, чем в жизни Чэда или мисс Бэррес; хотя его взгляд на империю «вещей» за последнее время стал намного шире, то, что он видел перед собой, еще более расширяло его диапазон: похоть очей и гордость житейская воистину обрели здесь свой храм. Он находился в сокровеннейшей нише храма — темной, как пиратская пещера. В темноте проблескивало золото; проступали пятна пурпура во мраке, виднелись предметы — все музейные уникальности, — те, на которые из низких занавешенных муслином окон падал свет. Они проступали как в тумане, но все, несомненно, были драгоценны, обдавая презрением его невежество, словно нос ароматом от вдетого в петлицу цветка. Однако остановив взгляд на хозяйке, гость понял, что более всего поразило его в этом жилище. Очерченный этой обстановкой круг полнился жизнью, и любой вопрос, который мог сейчас возникнуть, прозвучал бы здесь, как нигде в ином месте, жизненно важным. А вопрос возник сразу, как только они вступили в разговор, и Стрезер не замедлил, смеясь, дать на него ответ: