— О, он вполне комильфо — он из нашего круга, — нашла мисс Гостри случай шепнуть своему спутнику вскоре после первого обмена мнениями: и по мере того как они переходили, останавливаясь, от картины к картине, а между двумя новыми знакомцами, по-видимому, очень быстро, благодаря нескольким высказанным по ходу замечаниям, установилось единодушие, Стрезер понял, понял почти мгновенно, что мисс Гостри имеет в виду, и принял это как еще один знак успеха: он справился со своей миссией! Это было тем приятнее, что он мог считать духовное зрение, которое сейчас обрел, чем-то положительно новым. Еще вчера он вряд ли схватил бы смысл того, что она имела в виду — если она и вправду, как он полагал, имела в виду, что все они трое — американцы особого толка. Он уже и сам повернул — как никогда круто — к мысли об американце особого толка, каким был Билхем. Этот молодой человек оказался первым образчиком подобного типа на его жизненном пути; и образчик этот озадачил его; но сейчас многое прояснилось. Стрезера прежде всего поразила полная безмятежность Билхема, которую он, с присущей ему осторожностью, естественно счел за след змия — всеевропейскую испорченность, как, пожалуй, наименовал бы ее на привычном ему языке; однако, видя, что мисс Гостри относится к ней иначе — как к своеобразной форме знакомого им, исконного свойства, — тут же нашел ей, уже со своей точки зрения, оправдание. Ему хотелось с чистой совестью симпатизировать этому образчику, а такой взгляд это разрешал. Единственное, что смущало Стрезера, — это манера, весьма настойчивая, с которой маленький художник утверждал себя чистейшей воды американцем — более американцем, чем любой другой; но теперь, на данный момент, взглянув на его манеру под иным углом, Стрезер вновь почувствовал себя с ним легко и просто.
Милый юноша спокойно обозревал мир — и это сразу бросилось Стрезеру в глаза, — относясь к нему без предвзятости. Так Стрезер сразу же ощутил, что Крошка Билхем вовсе не разделяет всеобщего мнения, будто каждому необходимо иметь настоящее занятие. У Крошки Билхема было занятие, только он его бросил, а будучи свободен от страхов, волнений и угрызений по поводу его отсутствия, он производил впечатление человека совершенно безмятежного. В Париж он приехал писать картины — проникнуть, так сказать, во все тайны мастерства. Однако учение оказалось для него роковым — в том смысле, в каком что-либо может оказаться для нас роковым: его способность творить все больше спотыкалась, по мере того как росли его познания. К тому моменту, когда Стрезер застал его в квартире Чэда, маленький художник, насколько уловил из его слов наш друг, потерпел уже полное крушение, из которого сумел спасти лишь врожденный ум и укоренившуюся привычку к Парижу. И о том, и о другом он упоминал с равно милой небрежностью, хотя было ясно, что оба эти свойства, оставаясь необходимыми, все еще ему служат. Стрезер был очарован ими весь тот час, что они провели в Лувре, где оба казались ему частью насыщенной, радужной атмосферы, магии имен, великолепия просторных зал и красок старых мастеров. Впрочем, их чары ощущались повсюду, куда бы ни вел наших путешественников маленький художник, и даже назавтра после посещения Лувра во время других прогулок отмечали каждый их шаг. Билхем предложил своим спутникам отправиться на противоположный берег Сены, вызвавшись показать собственное убогое жилище, и на фоне этого убогого жилища, которое и впрямь оказалось крайне убогим, чудачества художника — гордое безразличие и некоторые вольности в отношении общественных условностей, так поразивших Стрезера как нечто новое и необычное, — приобрели удивительную привлекательность, стали в его глазах достоинством. Билхем жил в конце переулка, начинавшегося от старой, коротенькой, мощенной булыжником, улицы, которая, в свою очередь, отходила от новой, длинной, гладко залитой гудроном, авеню; и всех их — переулок, улицу и авеню — роднила одинаковая запущенность. В крохотной мастерской, куда он их привел и которую сдавал собрату художнику на время, пока обитал в изящной квартире Чэда, было холодно и пусто. Билхем успел дать приятелю, такому же, как он, американцу с открытой душой, распоряжения насчет чая для гостей «во что бы то ни стало», и это нелепое угощение, равно как и второй соотечественник с открытой душой, их фантастический бивуачный уклад с шуточками и прорехами, с изысканной мазней и считанными стульями, с избытком вкуса и уверенности при отсутствии почти всего прочего — все это окутывало пребывание в мастерской какими-то чарами, которым наш герой откровенно поддался.
Ему нравились эти прямодушные соотечественники — немного погодя к ним прибавилось еще несколько; нравились их изысканная мазня и чинимые ими разносы, с неизменным переходом на личности, с восторгами и проклятиями, от которых у него, как говорится, глаза лезли на лоб; нравились, сверх всего, легенды о добродушной бедности, о взаимной выручке, возведенной в ранг романтического, — легенды, которые он вскоре стал вписывать в представшую его взгляду картину. Прямодушные соотечественники высказывались с прямотой, превосходившей даже прямоту Вулета. Рыжеголовые и длинноногие, чудаковатые и диковатые, милые и смешные, они оглашали мастерскую густым жаргоном, никогда еще не казавшимся Стрезеру столь значительным, поскольку тарабарщина эта, видимо, являлась языком современного искусства. Они рьяно перебирали струны эстетической лиры, извлекая из нее дивные мелодии. Их жизнь в искусстве представлялась Стрезеру исполненной упоительной наивностью, и он то и дело поглядывал на Марию Гостри, ожидая уловить, в какой степени она это схватывает. Но, в отличие от вчерашнего дня, она не подала ему ни единого знака, а лишь демонстрировала свое умение обращаться с молодежью, держась тона старомодной парижской обходительности, которой поочередно дарила всех и вся. Проявив замечательное понимание изысканной мазни, искусства по части заварки чая, доверие к ножкам стульев и превосходную память в отношении всех, кто живал в Париже в иные годы, как отмеченных поименно, так и просто перечисленных или даже шаржированных, кто пожинал успех или потерпел поражение, уже исчез или только что прибыл, она с величайшим благодушием согласилась на еще одну порцию Крошки Билхема, заявив Стрезеру, как только они вышли, что, коль скоро им предстоит еще одна встреча с маленьким художником, она подождет высказывать свои суждения до новых впечатлений.