И действительно, нахохленный, с глазами, в которых отражался газовый свет, Уэймарш словно утверждался в этом своем неприятии; сама его поза и невидящий взгляд говорили о тщетности попыток что-либо здесь изменить. Его крупная голова и крупное желтовато-бледное морщинистое лицо — недюжинное, даже значительное, особенно в верхней части, которую украшали высокий министерский лоб, копна волос и темные, словно покрытые копотью глаза напоминали — даже поколению, чей уровень оказался намного ниже — знакомые по литографиям и бюстам величественные образы национальных титанов начала века.[4] Уэймарш принадлежал к особому типу — недаром Стрезер уже в начале их знакомства отметил в нем проблески силы и возможностей — типу государственного деятеля из кулуаров Конгресса былых времен. А нижняя половина его лица, вяловатая и несколько скошенная, наносила ущерб этому сходству, и Уэймарш, если верить молве, специально отрастил бороду, которая, с точки зрения непосвященных, портила его наружность. Он тряс своей гривой, он впивался своими необыкновенными глазами — очков Уэймарш не носил — во всех, кто приходил его слушать или глазеть на него, усвоив манеру, частично отталкивающую, частично притягательную, смотреть на каждого, кто бы к нему ни приближался, — будь то конгрессмен или простой смертный — жестким взглядом, и встречал любого так, словно тот постучался к нему в дверь, а он предложил войти. Встретившись с приятелем после долгого перерыва, Стрезер всматривался в него с обновленным интересом, и на этот раз оценка, которую он давал своему другу, была, как никогда, идеально справедлива. Голова Уэймарша была крупнее, а глаза проницательнее, чем требовалось для избранной им карьеры, но в конечном итоге это лишь означало, что выбор им такой карьеры говорил сам за себя. А в полночный час, в освещенном газовым светом номере честерской гостиницы это говорило благодаря быстротечному времени лишь о том, что к концу своих лет он пришел без нервного истощения. Уже одно это служило свидетельством полноты прожитой жизни в том смысле, в каком полнота жизни понималась в Милрозе, а в воображении Стрезера еще и окружало Уэймарша радужной атмосферой, в которой тот — лишь пожелай он этого — мог бы парить. Увы, ничего похожего на парение не наблюдалось в мрачном упорстве, с которым он, сидя на краю кровати, лелеял свою шаткую позу. У его приятеля эта поза, как всякое неустойчивое положение, особенно подолгу сохраняемое — например, пассажиром, сидящим наклонившись вперед в купе мчащегося поезда, — вызывала беспокойство. Она олицетворяла тот угол, под которым бедняга Уэймарш намеревался пронести свой крест — пройти испытание Европой.
За грузом дел, гнетом профессиональных обязанностей, вечной занятостью и боязнью навязываться оба, до этих непредвиденных каникул с их почти ошеломляющей свободой, у себя дома уже лет пять не находили для встречи и дня — обстоятельство, которое в известной степени объясняет, почему главные черты в характере друга теперь предстали перед Стрезером с такой остротой. Те, что за долгие годы улетучились из памяти, теперь вспомнились, прочие, о которых невозможно было забыть, казалось, теснились в ожидании, словно некое занозистое семейство, собравшееся на пороге собственного дома. Комната была вытянутая и узкая, сидевший на постели Уэймарш протянул свои обутые в шлепанцы ноги, и каждый раз, когда Стрезер в волнении вставал со стула, чтобы пройтись взад-вперед, вынужден был через них переступать. Оба мысленно определили темы, о которых можно и о которых нельзя говорить, и среди последних, в частности, была одна закрытая наглухо, перечеркнутая, словно мелом на аспидной доске. Женившись, когда ему было тридцать, Уэймарш уже лет пятнадцать как расстался со своей женой, и сейчас, в этой озаренной газовым светом комнате, особенно ясно обозначилось, что Стрезеру не следует осведомляться о ней. Он знал, что они по-прежнему живут врозь, что она обитает по гостиницам, путешествует по Европе, сильно румянится и забрасывает мужа ругательными письмами, большую часть которых этот страдалец дает себе право не читать, и Стрезеру не понадобилось усилий, чтобы с должным уважением отнестись к холодным сумеркам, окутывавшим супружескую жизнь приятеля. Здесь царила тайна, и Уэймарш ни разу не проронил на этот счет ни слова. Стрезер, которому всегда очень хотелось воздать должное другу, если это было возможно, чрезвычайно восхищался его сдержанностью и даже считал ее одним из оснований — оснований тщательно выверенных и пронумерованных — относить его, среди людей ему известных, к разряду удачников. Несмотря на переутомление, душевную подавленность, заметное похудание, письма жены и недовольство Европой, судьба его и в самом деле сложилась удачно. Стрезер и свою собственную жизнь счел бы менее неудачной, располагай он поводом для столь долгого и изысканного молчания. Покинуть миссис Уэймарш была не штука — всякий легко покинул бы эту даму, но не всякий мог подняться до такого идеала, чтобы своим отношением к этому факту пресечь насмешки над тем, что она покинула его. Ее муж сумел придержать язык и составить себе значительное состояние — достижения, которым Стрезер более всего завидовал. В его жизни, по правде говоря, тоже существовал некий предмет, о котором он молчал и который оценивал очень высоко, но это было дело совсем иного рода. Что же до нажитого состояния, то его цифра никогда не подымалась так высоко, чтобы этим можно было гордиться.
4