Но был еще и третий вариант надзора за поэтом – религиозный. Священнику церкви Воскресения Христова в селе Воронин (вблизи Тригорского) Л. Е. Раевскому (по прозвищу Шкода) был поручен духовный надзор за поэтом. О том, что тот выполнял эти обязанности, а поэт всерьез воспринимал это, свидетельствуют мемуарные записки И. И. Пущина о посещении им своего опального друга. «Среди этого чтения (привезенной в подарок поэту рукописи грибоедовского «Горя от ума». – А. Н.) кто-то подъехал к крыльцу. Пушкин выглянул в окно, как будто смутился и торопливо раскрыл лежавшую на столе Четью-Минею.[87] Заметя его смущение и не подозревая причин, я спросил его: „Что это значит?“ Не успел он ответить, как вошел в комнату низенький, рыжеватый монах и рекомендовался мне настоятелем соседнего монастыря… Мне неловко было за Пушкина: он, как школьник, присмирел при появлении настоятеля. Я ему высказал мою досаду, что накликал это посещение. „Перестань, любезный друг! Ведь он и без того бывает у меня, я поручен его наблюдению. Что говорить об этом вздоре!“».[88]
Забегая вперед, скажем, что царский надзор за поэтом не исчерпывался годами его Михайловской ссылки, а продолжался едва ли не до его смерти и тесно переплетался с полицейским. Так, протоиерей Казанского собора, профессор Петербургской духовной академии и Петербургского университета Ф. Ф. Сидонский рассказывал цензору А. В. Никитенко о жалобе митрополита Филарета Бенкендорфу на стих Пушкина в седьмой главе «Евгения Онегина»: «И стаи галок на крестах». Митрополит видел в этом неуважение поэта к религии. Бенкендорф же был Бенкендорфом и потребовал объяснения по этому поводу от цензора, пропустившего такие богохульные стихи. Цензор же, не нашедший в этих стихах никакой крамолы, объяснил, что «галки, сколько ему известно, действительно садятся на крестах московских церквей, но что, по его мнению, виноват здесь более всего московский полицмейстер, допустивший это, а не поэт и цензор».[89]
О существовании полицейского и церковного надзора (несмотря на секретность документов, в которых он устанавливался) над поэтом знали и в Петербурге. Знали там и о том, насколько было опасно любое общение с ссыльным поэтом. В тех же пущинских записках говорится об отношении к этому А. И. Тургенева, одного из близких друзей Пушкина: «Перед отъездом, на вечере у того же князя Голицына, встретился я с А. И. Тургеневым, который незадолго до того приехал в Москву. Я подсел к нему и спрашиваю: не имеет ли он каких-либо поручений к Пушкину, потому что я в генваре буду у него? „Как! Вы хотите к нему ехать? Разве не знаете, что он под двойным надзором – и полицейским и духовным?… Не советовал бы…“». Почти те же предостережения выслушал Пущин и от дядя поэта – В. Л. Пушкина.[90]
Насколько опасно было общение с Пушкиным даже для его друзей, может свидетельствовать история с его приятелем – П. А. Плетневым, издавшим в 1825 году первую главу «Евгения Онегина». Этот факт не прошел мимо внимания большого начальства, причастного к полицейскому надзору за поэтом. 9 апреля 1826 г. начальник Главного штаба И. И. Дибич в секретной записке, направленной на имя петербургского генерал-губернатора П. В. Голенищева-Кутузова (сменившего умершего Милорадовича), спрашивал последнего о том, каковы «взаимоотношения сочинителя Пушкина и комиссионера его, надворного советника Плетнева». На этом документе имеется надпись, сделанная, видимо, Голенищевым-Кутузовым: «Поведения примерного, жизни тихой и уединенной; характера скромного и даже более робкого. Впрочем изустно объявлено генерал-майору Арсеньеву иметь за ним надзор».[91] Как видно, Плетневу не помог ни «скромный» и даже «робкий» характер, ни «примерный» образ жизни. Один лишь факт существования связи с опасным Пушкиным, по логике военного генерал-губернатора, требовал установления за ним «ближайшего» надзора. Все это (близость Плетнева к поэту) не давало покоя и самому царю. 23 апреля 1826 г. Дибич со ссылкой на высочайшую волю направляет новое секретное письмо Голенищеву-Кутузову: «По докладу моему отношения вашего превосходительства, что надворный советник Плетнев особенных связей с Пушкиным не имеет, а знаком с ним только как литератор, государю императору угодно было повелеть мне, за всем тем, покорнейше просить вас, милостивый государь, усугубить всевозможные старания узнать достоверно, по каким точно связям знаком Плетнев с Пушкиным и берет на себя ходатайства по сочинениям его, и чтобы ваше превосходительство изволили приказать иметь за ним ближайший надзор».[92] Царь не уверен, что начальник Главного штаба и военный генерал-губернатор сделают «все как надо», и потому дает по части полицейского надзора свои рекомендации. Разумеется, высочайшая воля была выполнена, и чуть больше чем через месяц (29 мая) Голенищев-Кутузов в свою очередь также в секретном послании докладывал Дибичу: «На секретное отношение вашего превосходительства от 23-го сего апреля № 34 имею честь уведомить, что надворный советник Плетнев действительно не имеет особенных связей с Пушкиным, а только по просьбе Жуковского смотрел за печатанием сочинений Пушкина и вырученные за продажу оных деньги переслал к нему, но и чего он ныне не делает и совершенно прекратил всякую с ним переписку. При сем долгом поставляю присовокупить, что высочайшая воля относительно имения ближайшего надзора за г. Плетневым исполнена». На бумаге имеется приписка: «Чрез дежурного штаб-офицера объявлено г. генерал-майору Арсеньеву иметь за Плетневым секретное и неослабное наблюдение».[93] То есть опять-таки генералы уверены в лояльности Плетнева, но раз император не уверен (ведь это же надо: надворный советник подозревается в дружбе с Пушкиным!), то служба есть служба и секретный надзор за Плетневым должен быть установлен. В ходе этой секретной переписки Плетнев был вызван лично к Голенищеву-Кутузову, сделавшему ему строгий выговор за то, что тот переписывается с «находящимся под гневом властей сочинителем». Об этом, например, Плетнев иносказательно сообщил Пушкину в своем письме от 14 апреля 1826 г.: «Не удивляйся, душа моя, что я целый месяц не писал к тебе. Этот месяц был для меня черным не только в году, но и во всей жизни. Сроду не бывал я болен и не пробовал, каковы на свете лекарства; а теперь беспрестанно их глотаю через час по две ложки. Это, однако, не помешало мне, хоть и с разными изворотами, исполнить все твои комиссии…»[94]