Иногда я прятался у себя в комнате и думал, будто спасся.
Но отец возникал на пороге.
Я прятал лицо в подушку, но видел, как его тень заслоняет свет, падавший из коридора, и чуял его запах. Потом слышал, как отец снимает ремень, и надеялся, что как следует укрылся несколькими одеялами.
Шлеп! Ремень обрушивался на меня.
Отец старался ударить меня побольнее. Мне тогда казалось, что он очень силен, но на самом деле он был просто пьяным, физически распустившимся учителем. Иначе, наверно, он бы забил меня до смерти.
Иногда я плакал, иногда лежал тихо. Зависело от тяжести побоев. Я думал о ноже, который дедушка подарил мне на Рождество. Настоящая золингеновская сталь, лезвие восемь дюймов длиной. Острый. Можно спрятать нож под одеялом, а потом улучить мгновение, развернуться и всадить в отца клинок по самую рукоятку. Прямо в брюхо. Но я боялся. А если промажу? А если ударю, но не насмерть? Я насмотрелся в кино – там люди, которых пыряли ножами, продолжали наступать на противника. Если не ударить насмерть сразу, тогда отец точно меня убьет.
Поэтому я так и не решился пырнуть его ножом. Но думал об этом много ночей.
В конце концов отец надевал ремень обратно, подтягивал брюки и уходил.
Днем я отводил душу – сидел во дворе и колошматил по игрушечным грузовикам брата булыжниками. Со всей силы. Самыми крупными, какие мог найти. Больше я ничего не мог поделать.
Как-то вечером отец вместо меня подозвал брата.
– П’ди сюда, Кр’c, – заплетающимся языком сказал он.
Брат был слишком мал и потому полностью доверял взрослым. Глупый мальчишка. Он послушно приблизился, отец ухватил его и посади к себе на колени.
Картина была мирная и безобидная: безмозглый малыш с улыбкой сидит на коленях у папочки. Так они просидели минуты три, и ничего не происходило. Я уже немного расслабился. Сопелка улыбался. И тут папочка протянул руку и погасил сигарету. Ткнул ее прямо в лоб Сопелке. Брат завопил, начал вырываться и брыкаться. Сейчас, сорок лет спустя, описывая этот эпизод, я не могу вспомнить, удалось ли ему удрать.
После этого мы, как собака, получившая пинок, держались от отца подальше и были настороже. Но ни за что бы не признались в этом посторонним. Когда тебя унижают, оскорбляют, бьют, травят – это унизительно, и вдвойне унизительно, когда такому обращению подвергаешься дома. Лишь сейчас, много лет спустя, я собрался с духом, чтобы рассказать об этом на страницах своей книги.
И тем не менее, несмотря на домашнюю обстановку, по каким-то необъяснимым причинам, я в ту пору хорошо учился, – лучше, чем когда-либо раньше или чем мне удавалось впоследствии. Когда я окончил шестой класс, нашему классу присудили семь призов за выдающиеся достижения в учебе. Шесть из них завоевал я. Я привык к отцовским предсказаниям: «Кончится тем, что ты пойдешь работать на автозаправку». Но на торжественном вечере в школе отец сказал: «Сынок, я горжусь твоими достижениями». Правда, когда мы вернулись домой, он опять засел один в кухне с бутылкой хереса, и к девяти вечера его отцовская гордость давно испарилась.
Никто из моих тогдашних школьных учителей и понятия не имел, что мои родители ежедневно устраивают дома свары. Громкие, безобразные свары. Отец начал сдавать физически – он буквально разваливался. Сначала он заболел псориазом: его обсыпало отвратительными белесыми струпами по всему телу. Я думал, нет ничего омерзительнее сигарет, но псориазная короста оказалась противнее. Чешуйки все время шелушились и осыпались и забивали весь сток в ванне. Отец оставлял за собой белесый след осыпавшихся чешуек – по всему дому. Чешуйки были на полу, на коврах, у него на одежде. Больше всего их скапливалось в его ванной и постели, поэтому от них я старался держаться подальше.
Матери приходилось стирать отцовскую одежду отдельно, потому что если она попадала в стирку вместе с моей, то на мою прилипали эти мерзкие белесые струпья и я отказывался ее надевать. Выполоскать их удавалось лишь с третьего-четвертого раза.
Но отец вел себя так, что я ему даже не сочувствовал.
Кроме псориаза, у отца начался еще и артрит. Колени у него подгибались, пошли боли. Последовали уколы кортизона и прочего. В тридцать пять лет он превращался в развалину. Тогда никто не понимал, почему, или, во всяком случае, не объяснял. Но я-то знал причины. Отец был неимоверно несчастен. И он, и мать пришли к неудачному браку, прожив каждый несчастное детство, а я теперь пожинал плоды.
Отца с его пьянством и болезнями уже было бы более чем достаточно для одной семьи, но сдавать начала и мать. К этому времени она уже скатывалась в пучину безумия, которое в конечном итоге приведет ее в палату для буйнопомешанных, в Нортхемптонской государственной психиатрической клинике. У нее начались видения – ей мерещились черти, люди, призраки… Никогда нельзя было сказать точно, кого она сейчас видит перед собой. Она показывала то на лампы, то на потолок, то в углы, и спрашивала: «Ты их видишь?» Но я никого ни разу не видел.