Я был сам не свой от беспокойства. Я заметался. А если отец умрет? Я бросил все дела и помчался в Гринфилдскую больницу.
Отец выжил, выжила и моя мачеха, которая попала в автокатастрофу вместе с ним. Но тошнотворное и головокружительное чувство острой тревоги не покидало меня до тех пор, пока я не добрался до больницы, не повидал отца и мачеху, не потолковал с врачами и не выяснил, что все будет в порядке.
Теперь для контраста сравню это со случаем, когда я услышал об авиакатастрофе где-то в далеком Узбекистане. Погибло пятьдесят шесть человек.
– О боже, какой кошмар, – говорю я.
Стороннему наблюдателю покажется, что я отреагировал на обе новости совершенно одинаково. Но для меня, изнутри, мои чувства в обоих случаях отличаются, как день и ночь. Беспокоиться и переживать (или изображать, что переживаешь) за посторонних людей – это усвоенная, благоприобретенная, а не врожденная реакция. Я полагаю, что это одна из разновидностей сочувствия, эмпатии. К близким и родным я испытываю подлинное сочувствие. Если я узнаю, что с кем-то из них приключилась беда, я буду встревожен, напряжен, голова у меня пойдет кругом, мышцы шеи сведет судорогой, я начну метаться. Для меня это и есть подлинное сочувствие.
Если случается нечто ужасное, но с кем-то за пределами моего близкого круга, я не реагирую на новости физически, однако на вести все равно откликаюсь. Если эти новости не подразумевают непосредственную опасность, я первым делом думаю: «А что я могу сделать, чем я могу помочь?»
Однажды, когда мне было четырнадцать, мать вбежала в дом с криком: «Джон Элдер, наша машина горит!» Я выскочил на улицу. Салон нашего «фольксвагена» был полон дыма. «Надо исправить, помочь матери, – подумал я, – и прямо сейчас, пока отец не вернулся».
Я открыл дверцу и отсоединил аккумулятор. Когда дым рассеялся, я заглянул под приборную доску и обнаружил проводок электроприкуривателя – это он расплавился и загорелся. Я отрезал расплавленный проводок и все починил, и вытащил мелкую монетку, которую мать случайно уронила в розетку прикуривателя. Я проделал это, стоя в салоне на четвереньках, невзирая на то, что пол был грязен и усеян окурками и бумажными спичками, – а для меня это самый мерзкий мусор на свете. Я сделал это для матери.
Такой поступок – тоже разновидность сочувствия. Я не обязан был чинить машину. Можно было прикинуться, что я ничегошеньки не смыслю в починке, а мать бы и не поняла, что я притворяюсь. Я не стал бы ползать по грязному полу и чинить провода ни для кого, кроме матери. Но я ощущал, что надо ей помочь – ведь она мой близкий родственник.
К незнакомым людям я питаю, если так можно выразиться, «логическую эмпатию». То есть, скажем, я отчетливо понимаю, как ужасно, что пятьдесят шесть человек погибло в авиакатастрофе. Я понимаю, что у всех у них были семьи, что все потрясены и скорбят, но физического отклика на эти новости не испытываю. И у меня нет причин испытывать его. Я не знал погибших, и их смерть никак не влияет на мою жизнь. Да, это трагическая новость, это печально, но в тот же самый день еще тысячи людей были убиты, умерли от болезней или от старости, от природных катаклизмов, в катастрофах и по самым разным причинам. Поэтому я ощущаю, что нужно относиться к таким новостям трезво и приберечь мое сочувствие и тревогу для тех, кто мне по-настоящему важен и близок.
Поскольку мне присуще логическое мышление, я не могу не заключить, что, судя по всем признакам, люди, которые бурно реагируют на трагические новости о посторонних, – как правило, лицемеры. Меня это беспокоит. Такие люди, узнав о трагедии на другом конце света, начинают рыдать, вскрикивать, причитать, будто их собственный ребенок только что попал под автобус. Для меня они мало чем отличаются от актеров: они легко ударяются в слезы по команде, по сигналу, но значат ли их рыдания что-нибудь на самом деле?
Зачастую эти же самые люди спрашивают меня что-нибудь вроде: «Да что это с вами? Вы молчите. Неужели вам наплевать, что погибло столько народу? У них ведь есть родные и близкие!»
С возрастом я все чаще попадал в неприятные истории, когда говорил правду, которую окружающие не желали слышать. Я не понимал, что такое такт и зачем он нужен. Поэтому я выработал умение не говорить того, что думаю. Но думать-то все равно думал. Просто скрывал свои мысли и редко высказывал их вслух.
Глава 4
Как во мне проснулся трикстер
Примерно в это самое время я научился извлекать некоторую выгоду из своего отличия от обычных людей. В школе я стал шутом нашего класса. А за пределами школы я превратился в настоящего трикстера – шутника-пакостника, изощренного выдумщика и хитроумного обманщика. В те годы меня не раз таскали на выволочку к директору школы. Но оно того стоило.
Я отлично навострился придумывать разные трюки. Когда я проделывал их, другие дети смеялись именно над моими выходками, а не надо мной. Мы все вместе потешались над учителями или вообще любым человеком, которого я обманывал, надувал, над кем играл шутки. И пока эти шутки сменяли одна другую, я сохранял популярность в школе: остальные мной восхищались, я всем нравился. Мне даже не приходилось просить других детей присоединяться к потехе – они сами подтягивались, чтобы поучаствовать. А если и не участвовали, то, по крайней мере, никогда не высмеивали меня за выходки и шутки.
Разумеется, стоило мне вывести эту закономерность, как я превратил шутки и розыгрыши в непрерывную череду. И со временем отточил свое мастерство.
Я постоянно читал и узнавал что-то новое. Вообще-то я попросту держал самые интересные тома Британской энциклопедии у своей кровати. Что бы я ни изучал в данный момент, будь то тракторы, динозавры, суда, астрономия, горы, – я глубоко вникал в предмет и узнавал о нем все.
Окружающие постепенно начали внимать мне как пророку и чудотворцу. Особенно родные, а также друзья родителей и мои немногочисленные друзья. Они были отличной публикой, потому что, похоже, я им нравился всегда, даже когда не нравился другим людям. Они видели, как тщательно я изучаю все, что меня интересует, и убеждались, что я часто бываю прав, и слышали, как уверенно я рассуждаю. Похоже, получалось по принципу «скажешь – и это сбудется».
У меня возникла идея: а что, если создать собственную реальность? Первые эксперименты в этой области были сравнительно просты. Как-то раз, показывая бабушке и дедушке звезды и созвездия в небе, я на пробу присочинил и назвал еще одно.
– А вот это Большой Ковш. Смотрите, во-он там. А вот то – Орион.
– Ого, Джон Элдер, да ты знаешь все созвездия наизусть! – восхищенно сказала бабушка.
– Вот та яркая звезда – Сириус, Собачья звезда, а вот эта – Бовиниус, Коровья звезда.
– Ты, никак, смеешься надо мной, Джон Элдер? – спросила бабушка, а дедушка скептически добавил:
– Никогда не слыхивал о Коровьей звезде.
– Я читал о ней в книге по мифологии, – ответил я. – В той, которую вы мне сами купили. Коровы считаются священными животными в Индии, вот в их честь звезду Бовиниус и назвали Коровьей. Хотите про это прочитать?
– Нет, внучек, мы верим, что ты прав.
Я так ловко вплел обман в свой рассказ о звездах, что шутка прозвучала правдоподобно. Показывал бабушке и дедушке созвездия, которые они уже знали, потом добавил еще одну звезду. И все части моего объяснения были вполне вразумительны. Может, и правда на небе есть Коровья звезда.
Так и получилось, что над Джорджией, где я гостил у бабушки и дедушки, отныне засияла Коровья звезда. Дедушка понес легенду в массы и всем о ней рассказывал.
– Джеб, посмотри-ка вон туда. Видишь ту звезду? Это Коровья звезда. Мне про нее внук рассказал. В книжке вычитал, что такая есть.
– Коровья, говоришь?
– Ну. Это все индейцы. Придумали тоже – назвать звезду в честь какой-то там коровы.
– Индейцы?
– Они самые, настоящие, которые в Индии живут.
– Коровья звезда… ясно.
По мере того, как я взрослел, мои шутки и розыгрыши делались все хитрее и изощреннее, умнее и сложнее, потому что я совершенствовал свое мастерство. Иногда байки, которые я сочинял, начинали жить собственной жизнью.