К зиме Сопелка более-менее научился ходить самостоятельно. А вот говорить он пока толком не говорил, но мать уверяла меня, что со временем и этому научится. Я все-таки сомневался, потому что к году ожидал от брата куда большего. Наверно, он все-таки дефективный…
– Твой братик никакой не дефективный! Он просто маленький. Пройдет год-другой, и он будет разговаривать так же, как и ты, – сказала мать. Она все время принимала сторону Сопелки и вступалась за него, даже когда я предъявлял ей очевидные доказательства его дефективности. Меня такое заступничество раздражало. Ведь Сопелка не читает и не говорит!
Я пытался показывать ему разные штуки, но он, похоже, их толком не рассматривал и не понимал. Дашь ему что угодно – а он знай в рот сует. Вообще Сопелка норовил съесть или хотя бы пожевать все, что попадало ему в руки. Как-то я на пробу дал ему острого соуса «табаско», и Сопелка расплакался. Благодаря тому, что у меня теперь был младший брат, я научился находить общий язык с людьми. А Сопелка, благодаря тому, что он был моим младшим братом, научился смотреть, что кладет в рот, и быть осторожнее.
Что бы я ни делал с Сопелкой, он все равно меня обожал и боготворил. Я был старше, выше, и я больше знал и умел. Мне нравилось иметь младшего брата. Я чувствовал себя взрослее. «Береги братишку, приглядывай за ним!» – всегда говорила мать, когда отпускала нас играть на улицу. Я шагал впереди, а Сопелка трусил за мной, как собачка. Мне нравилось сознавать, что я за него отвечаю и забочусь о нем. И я старался изо всех сил – не то что некоторые старшие братья: я никогда не поджигал Сопелку, и не топил в ванне, и не резал. Мои заботы хорошо отражались на брате: с каждым месяцем он подрастал, и ходил за мной хвостиком. Выглядел он на славу.
Постепенно Сопелка перестал пускать слюни и сопеть и болботать. Он начал брать мои игрушки и играть в них самостоятельно. Теперь он мне мешал и досаждал – проникал повсюду, словно микробы. Значит, пора было переименовать его.
– Сопелка, поди сюда. Ты подрос, поэтому я дам тебе новое имя. С сегодняшнего дня ты называешься Микроб. Понял?
– Микроб? Мик-роб?
Брат повторил это слово несколько раз и затопал к матери – поделиться новостями.
Теперь я больше не ощущал пронзительное одиночество, которое так угнетало меня, когда мне было пять. То есть я его чувствовал временами, но лишь изредка, в тех случаях, если что-то напоминало мне о моей неполноценности. Когда у меня бывал день рождения, родители пекли торт и дарили мне подарки, и все вокруг радовались и суетились. Но время от времени меня приглашали на дни рождения к другим детям, и там насчитывалось человек десять, а то и двадцать гостей, все носились как угорелые и хохотали. Вот там, у других, были настоящий праздник, а у меня дни рождения получались так себе, сплошное убожество.
Я редко смеялся и редко радовался, и почти никогда не бывал окружен большой компанией сверстников. Я не очень-то понимал, почему так получается, но зато видел, что другим детям хорошо, и мне было обидно, что я пропускаю столько потехи.
В то время как я, оставаясь отщепенцем, подрастал и переходил из класса в класс, отец и учителя начали предрекать мое будущее. Они твердили: «Ты никогда ничего не добьешься». Они говорили: «Ты кончишь тюрьмой», или «Кончится тем, что ты всю жизнь проработаешь на бензоколонке», или «Ты загремишь в армию», и добавляли: «Если, конечно, тебя такого туда вообще примут». По их мнению, я был не такой, как все, и ни на что не годился.
Но я собирался им показать!
Глава 3
Про сочувствие
К двенадцати годам обо мне уже не говорили: «Если ребенок не исправится, ему самое место в психушке», а отзывались так: «Дрянной, чокнутый мальчишка». Хотя мои способности по части общения пусть и скачками, но развивались, однако взрослые всегда были мной недовольны. Начались неприятности по части того, что психотерапевты называют «неподобающим выражением эмоций».
Как-то раз мать пригласила в гости свою подругу Бетси. Я вошел в комнату, где они курили и болтали, устроившись на диване.
Бесси как раз говорила:
– Слышали про сына Элеоноры Паркер? В прошлую субботу его задавило поездом – он играл на рельсах.
Услышав это, я улыбнулся. Бетси повернулась ко мне и с потрясенным видом спросила:
– Что ты смеешься?! По-твоему, это смешно?
Я ощутил замешательство и унижение.
– Да вроде не очень, – промямлил я и с этими словами ретировался. Я не знал, что сказать. Я знал – взрослые считают, что с моей стороны очень плохо улыбаться в такой момент, но я и сам не понимал, почему расплылся в улыбке, а сдержаться не сумел. Никакой радости или веселья я не чувствовал. В подростковом возрасте я вообще плохо понимал, что именно чувствую. И не владел своими реакциями.
Я уже вышел из комнаты, когда в спину мне донеслись слова Бетси:
– С этим мальчиком что-то неладно.
Мать гоняла меня по психотерапевтам, но все они обращали внимание не на то, на что надо было. В большинстве своем они заставляли меня почувствовать себя еще хуже, и все время копались в моих так называемых злых и социопатических мыслях. В общем, пороли чушь и вредили. Легче мне от этих сеансов не становилось. Ни один из психотерапевтов не сумел выяснить, почему я заулыбался, когда услышал весть о гибели мальчика, попавшего под поезд.
Но я-то теперь знаю, почему тогда неуместно заулыбался. И дошел до этого своим умом. Дело было вот в чем.
Элеонору Паркер я, собственно, толком не знал, и с ее сыном даже знаком не был. Поэтому у меня не было веских причин расстраиваться или радоваться, что бы ни случилось с этим мальчиком. Но, когда я услышал новость, в голове у меня пронеслись такие мысли, одна за другой.
Кого-то задавило поездом.
Черт! Как хорошо, что не меня!
И как хорошо, что не Микроба и не родителей.
И не кого-то из моих друзей.
Ну и дурак был этот мальчик, раз он сунулся играть на рельсы.
Никогда не попаду под поезд по дурости.
Как хорошо, что я жив!
И в конце я улыбнулся от облегчения. От чего бы ни погиб тот мальчишка, меня подобная участь не постигнет. Я его даже не знал. Все будет хорошо, по крайней мере, у меня. Сегодня я бы подумал и почувствовал то же самое. Разница лишь в том, что теперь я лучше владею лицом и не улыбнулся бы.
Дело в том, что, с точки зрения эволюции, у всех людей есть врожденная склонность заботиться о себе и самых близких, и защищать их. От природы нам не присуще стремление заботиться о посторонних людях. Если в Бразилии в автокатастрофе гибнут десять человек, я ничего не чувствую. Умом я понимаю, что это печально, но скорби не ощущаю. Однако когда я вижу, как другие люди поднимают вокруг этого шум, заламывают руки, ужасаются и скорбят, меня это озадачивает и беспокоит, потому что я-то реагирую иначе. Большую часть моей жизни мне давали понять: реагируешь не как все – следовательно, ведешь себя плохо. И это при том, что сам я себя плохим вовсе не считал.
– Какой ужас! Ой, как я расстроен! – и так далее, и тому подобное. Вот что в подобных случаях, услышав новости, восклицают некоторые люди, а я спрашиваю себя: «Они что, и правда всерьез расстроены и потрясены, или просто привлекают к себе внимание?» Мне не понять. Каждую минуту кто-нибудь умирает – по всему миру. Если бы мы старались скорбеть по каждому умершему и погибшему, наши сердца бы просто не выдержали и разорвались.
Взрослея, я постепенно приучил себя изображать «нормальную реакцию». Сейчас я натренировался настолько, что могу в течение целого вечера, а то и дольше, обманывать обычного среднего человека. Но моя маскировка рассыпается прахом, стоит мне услышать нечто, вызывающее сильный эмоциональный отклик, который отличается от реакций обычных людей. И я мгновенно превращаюсь в их глазах в психопата-убийцу, каким меня и считали сорок лет назад.
Десять лет назад мне позвонили из отделения полиции:
– Ваш отец попал в автокатастрофу. Он в Гринфилдской больнице.
– О боже, какой кошмар, – откликнулся я.
Меня мгновенно затопила тревога и даже зашатало.