Я отловил гадкого мальчишку на верхней палубе, где он пытался тупым перочинным ножом вскрыть сигнальный ящик.
– Тебя как зовут, ковбой?
– А твое-то какое дело? – сказал он, не поднимая конопатой физиономии, и продолжал ковыряться в замке.
– А такое, что посмотри-ка вон туда. Видишь айсберг?
– Где?
– Вон там. Может быть, это тот же самый:
– Да ну: скажешь!
– А может, и не тот. Может, другой.
– Айсберг. – сказал мальчишка тихо и пошел к трапу, повторяя: – Айсберг. Айсберг.
Теперь его хватит надолго.
Через полчаса пассажиры стали скапливаться у правого борта. Айсберг видели уже все, и даже капитан в свой бинокль тоже видел айсберг. Смотреть приходилось против садящегося солнца, и в бликах можно было разглядеть решительно все, вплоть до всплывшей раньше положенного срока Атлантиды.
Постояв немного со всеми, я тихонько вывел не отрывающую взгляда от горизонта Марлен из толпы и увлек в свою каюту. Если мы утонем, любимая, то мы утонем вдвоем, как те, которых откопали в Помпее. Образ был, конечно, чудовищный, но почему-то ничего другого в голову не пришло.
Ночью во все каюты ломились господа репортеры – якобы в поисках своих «лейки» и «кодака». До моей каюты они не добрались, потому что мистер Атсон жил чуть ближе к трапу, а после беседы с ним ни желания, ни возможности продолжать поиски у них не было. Знаем мы этих скотопромышленников из Чикаго.
Фон Штернберг, говорят, плакал под дверью греческого принца, полагая, что Марлен стала очередной жертвой сиятельного повесы. На самом же деле сиятельный повеса страдал морской болезнью в столь острой форме, что его укачивало даже при взгляде на фонтан, и он в продолжение всего рейса не вставал со своего ложа скорби (а отнюдь не страсти). Тогда, во всяком случае, все так думали.
Завтрак в каюту мы догадались заказать только на второй день. Стюард получил неплохую мзду за скромность. А на четвертый день меня почему-то потянуло к товарищу Агранову Якову Сауловичу. Сказать самой Марлен Дитрих «Ступай, милая», словно горняшке, было как-то неловко, а я, в отличие от Осипа, так и не изучил «науку расставаний», но тут – начало качать.
И качало, должен вас уверить, хорошо. Марлен от морской болезни не страдала, равно как и я, но вот беда: луна была к нам немилостива… да и камеристке Марлен стало так плохо, так плохо… а хорошая камеристка для актрисы значит стократ больше, чем расторопный денщик для гвардейского офицера. Поэтому…
Я проводил Марлен и с рук на руки передал темно-зеленому фон Штернбергу.
Виски и качка совместными усилиями сотворили чудо: он по-прусски твердо стоял на ногах, но во всех мужчинах видел греческого принца, бедняжку. Меня он именовал «ваше высочество», а я не стал его поправлять.
6
Нехорошо, госпожа, рассказывать о злодействах, мною виденных и слышанных, потому что один рассказ о них может принести вред.
– Вот так, Илья, – сказал Николай Степанович. – А теперь рассказывай.
– Что рассказывать? – спросил Илья.
– Все.
И – хлынуло из него! В сумбурной, местами русской, местами цыганской, местами испанской речи события осени сорок второго мешались с зарей перестройки , а ужас воспоминаний о том, как ягд-команды гнали отряд на эсэсманов, а эсэсманы – на егерей, мерк перед ужасом недавним, когда заявились к нему, барону крымских цыган, какие-то неправильные – с виду цыгане, но речи не знавшие и вытворявшие такое, что он, в свои пятьдесят пять еще черный как головешка, поседел в неделю: не спрашивай, батяня, лучше не спрашивай, все равно не смогу рассказать, потому как и слов таких нет, и грех, смертный грех об этом даже рассказывать…
– Илья, – сказал Николай Степанович. – Помнишь обер-лейтенанта Швеллера? У него ведь тоже слов не было, поскольку русского не знал. А как рассказал-то все!
– Батяня! Боюсь я. Вот те крест: боюсь до смерти. Хуже смерти. Вот сейчас мы с тобой говорим, а они слушают! Под полом сидят.
Николай Степанович посмотрел на Гусара. Гусар отрицательно покачал головой.
– Нету никого поблизости, Илья.
– А не надо и поблизости. Вот тебя они за сколько тысяч километров услышали?
– Так ведь я сюда попал . Они это и засекли. Это-то и дурак засечь может.
– Ой, не знаю я, командир, тебе, может, и видней, а только не понимаешь ты, с кем связался!
– Это они не понимают, с кем связались, – сказал Николай Степанович, щурясь от папиросного дыма. – Помнишь, как Эдик Стрельцов после отсидки на поле вышел и кое-кому класс показал? Вот примерно так я себя сейчас чувствую.
– Показал, – согласился Илья. – Да недолго прожил…
Они сидели на веранде дачи одного старинного коктебельского приятеля (а точнее сказать – внука одного старинного коктебельского приятеля) Николая Степановича. Было очень тихо вокруг. Домики соседей стояли запертые. Два мощных кипариса росли по обеим сторонам крыльца. Пахло сыростью и прелой листвой. На Илью с перепугу накатил жор, он опустошал одну за другой банки с хозяйской тушенкой и запивал хозяйской «изабеллой». Николай же Степанович, напротив, испытывал отвращение ко всяческой пище. Он лишь пригубил вино и теперь жевал корочку, чтобы унять спазмы в желудке.
– Ну, ты меня до срока не отпевай, а давай по порядку: сколько их было?
– Сначала – четверо.
– А потом?
– Не сосчитать, командир. Они же лица меняют, вот как мы – штаны.
– Понятно. Стрелять не пробовал?
– Один мой попробовал.
– Ну, и?..
– Рука чернеть начала. Потом его же и задушила. Своя же рука.
– Это они тебе глаза отвели.
– Клянусь, батяня! Я что ли не знаю, как глаза отводят? Да я сам кому хочешь отведу! Настоящие они! Те самые…
– Настоящие кто?
Илья огляделся по сторонам, потом наклонился вперед и прошептал:
– Барканы.
Николай Степанович откинулся, посмотрел на Илью с особым интересом.
– А ты откуда это слово знаешь?
– Цыгане много чего знают, командир. Знают, да не говорят. Потому, может, и носит нас с места на место.
– Чтоб не нашли?
– Не смейся, командир. Это ж не от головы, это от задницы идет.
– Мне, брат, не до смеха. Идем дальше. Свою порчу они снимать умеют?
– Должно, умеют. Да как заставить?
– Заставить – дело мое. А найти их – ты мне поможешь.
– Командир: лучше кончи меня сам, и на том успокоимся. Лучше ксерион найди.
– Глухонемой сказал, что раньше марта не доставят. А кто доставляет и откуда – не знает он. Может, ты знаешь?
– До конца не знаю. Но доставляет его откуда-то с Урала человек с пятном вот здесь, – и Илья показал на лоб.
– Горбачев Михаил Сергеевич? – усмехнулся Гумилев.
– Опять смеешься, командир! Имя его не знаю, а зовут – Серега-Каин. И будто бы, брешут, он тот самый Каин и есть!
– Брешут, – сказал Николай Степанович. – Тот помер давно. Ламех его замочил.
Так что – не тот.
– Тебе виднее, командир, – неуверенно сказал Илья. – Может, и не тот.
– В лицо ты его знаешь?
– Да.
– Значит, найдем: Теперь дальше: что это было за паскудство с детишками?
– Ох, командир, командир: теперь на всех цыганах грязь через это! Они это делали, они , понимаешь? Не цыгане. А зачем и для чего, я не знаю. Не побираться, нет. Денег у них и без того: не приснится нам столько даже к большой войне!
– Куда они детей потом девали? Кто увозил, знаешь?
– Морем увозили, а кто и куда – только старая ведьма знала. Вот ее и пытай.
– Оно бы можно было, да сильно мой друг осерчал, когда внутрь вошел и все там увидел.
– Постой, командир. Он что, ее видел?
– Видел.
– И, что?
– Кончил он ее. Да так, что и допросить уже нельзя было. Нечего было допрашивать. Мозги по стенам.
– Он ее кончил – и живой остался?! Значит, можно их?..
– Можно, Илья. Если не бояться – все можно. Илья, вспомни, как ты карателей боялся, а потом они от тебя бегали, от сопляка?