– Илья, – сказал Николай Степанович, – покарауль у выхода, только наружу не высовывайся. Вдруг какая добрая душа нашлась, в участок позвонила!
– Они тут к разборкам привыкши, не залупаются, – сказал Илья, но к выходу послушно пошел. Автомат он держал стволом кверху, как учат западные боевики, и Николай Степанович вспомнил, что на войне за цыганенком такой привычки не водилось.
– И этого, стража, приволоки, если не убежал.
– Не убежал, – издали отозвался Илья. – И не убежит уже!
Николай Степанович присел над связанным пленником. Стащил с головы гнусную вязаную шапочку. Рассыпались волосы, мятые, сто лет не мытые:
– Девица, – вздохнул он.
Потянул изо рта всунутую Ильей варежку.
Голова свободно, как будто так и надо, отделилась от тела и глухо стукнулась об пол. Крови не было. Вместо крови посыпалась черная, похожая на старый порох, труха.
Это вдруг оказалось так страшно и так ярко, что Николай Степанович вскрикнул, как от удара током.
Золотая Дверь. (Царское Село, 1896, июль)
В мундире сидел дядюшка тогда за столом или нет? Конечно же, нет, нелепо в парадном адмиральском мундире сидеть летним вечером на веранде, но вот ясно же помню, что – в мундире. Просто самое лицо у дядюшки было такое, что вне мундира не мыслилось, и любому сухопутному штафирке при первом же взгляде становилось ясно, что перед ним адмирал российского флота Львов, а не коллежский регистратор.
Уже подали чай с варениями, Марфуша несла пирог, когда появился новый гость, о. Никодим, окормлявший наш приход. Заходил он иногда и по делам, а чаще просто так, поиграть в шахматы или картишки с отцом, поговорить о политике и мироустройстве, попить чайку:
После небходимых приветствий священника усадили за стол, подали поместительную гарднеровскую чашку, единственную уцелевшую от огромного некогда сервиза, маменька собственноручно налила ему душистого чаю из особой жестянки с китайцами и фарфоровым павильоном.
Разговор шел обо всем. Папенька и дядюшка в очередной раз попеняли о. Никодиму, что не пошел он в судовые священники – хоть бы мир поглядел, а о.Никодим отговаривался тем, что телом и в Москве не бывал, да и не надо, духом же Вселенную объемлет. Впрочем, на будущий год отправится он в паломничество в Святую Землю, там все разом и посмотрит, ибо где и быть средоточию мира, как не в Иерусалиме? Потом вдруг неожиданно спохватились, что вот батюшка за столом есть, а лафитничка нету, и вынесли лафитничек, и налили. Настойка привела на ум и покойного государя – ему тоже попеняли, что себя не берег, рано помер, вот уж при нем даже императоры заграничные не могли считать себя государями. Заодно выпили и здоровье ныне здравствующего, и чтобы царствование его продолжилось счастливее, чем началось. После перешли к графу Толстому.
– Артиллеристы все вольнодумцы, – сказал дядюшка. – Был бы штурман или капитан – был бы человек. Взять, к примеру, Станюковича. И писал не хуже.
Боцман Безмайленко, когда «Максимку» в кубрике вслух читали, слезами обливался. А все почему? Потому что флот. Под Богом ходим.
– То-то в вашем «Морском сборнике» одни социалисты печатаются, – ввернул о. Никодим.
– Что касается графа, – заметил папенька, – то помнится мне одна хорошая эпиграмма, перу покойного Некрасова, кажется, принадлежащая. По поводу романа «Анна Каренина», – он покосился на меня, но прочел-таки своим красивым медленным голосом:
Толстой, ты доказал с уменьем и талантом,
Что женщине не надобно «гулять»
Ни с камер-юнкером, ни с флигель-адъютантом,
Когда она жена и мать.
О. Никодим простер перст:
– Вот! А per contra, не станет Толстого – и переведутся сочинители на Руси! Придется читать всяких Лейкиных да Чехонте.
И выпили здоровье графа Толстого.
А потом вдруг незаметно перешли к разговору о грибах, о способах их выслеживания и собирания, и о том, что завтра с утра можно было бы и съездить поискать, да вот не соберется ли дождь?
– Не будет дождя, – подал я голос впервые за вечер.
– Барометр, отроче, иное предвещает, – сказал о. Никодим. – Отчего же не будет?
– Не будет дождя, – повторил я упрямо. Очень хотелось вишневого варенья, но скрываемая мной дырка в зубе принуждала к воздержанию.
– Он у нас Надод Красноглазый, – выдал меня братец Дмитрий. – Предводитель папуасов. Вызывает духов и живым пескарям головы откусывает.
Я покраснел. Настоящий Надод, тот, что у Буссенара, живьем ел европейских глобтроттеров. Вот так Митя! Я же не кричу на всех углах, что сам-то он носит звание вождя зулусов Умслопогаса…
– Врет он все, – сказал я. – И не пескарь, а карась. Мы бы его и так, и так испекли.
– Николенька и вправду угадывает погоду, – вступилась маменька. – Вот прошлым летом не послушались мы его, поехали на ночь глядя в Поповку – прокляли все. Такой дождь был, такой дождь!
– Барометр – железо, – веско сказал дядюшка. – Боцман с хорошим прострелом лучше любого барометра. Вот, рассказывал капитан Гедройц, как в бытность его старшим офицером на клипере «Лебедь» стояли они на Суматре, отдыхали и провиант брали для Камчатки. И был у них юнга-татарчонок. И вот вдруг этот юнга буквально бесится, ко всем бросается и кричит: уходить надо, уходить!
Куда уходить, зачем – да и какое его татарское дело? А он одно: уходить надо, погибнем! Что делать? Доктор его пользует, без толку. Ну, посадили в канатный ящик. Так он оттуда выбрался, фонарь схватил – и в крюйт-камеру сумел забраться! Это где порох, – пояснил он маменьке. – И оттуда орет: отдавайте якоря, а то взорву всех к своему татарскому богу! И – делать нечего – загрузку прекратили, якоря отдали, в море вышли. Думают – не двужильный же он, сморится когда-нибудь. И тут – ка-ак заревет! Ка-ак даст-даст в небо! Огонь, дым, пепел! И – волна пошла: Все корабли, что в бухте остались, забросило на горы, в леса, в щепы разметало. И только «Лебедь» один – уцелел. Кракатау взорвался, вулкан.
– А что же с юнгой стало? – спрпосил о. Никодим.
– Ну, как что? За баловство с огнем линьками погладили, а за спасение судна.
Ну, там много чего было. Сейчас он на «Владимире» боцманом ходит. Говорят, контора Ллойда его к себе переманивала, большие фунты сулила – не пошел, татарин упрямый.
Разговор перешел на славные подвиги: сперва флотские, потом общевойсковые, а потом и гражданские.
Сначала это было интересно, но с двунадесятого примера я начал почему-то злиться, и чем дальше, тем больше. Это было еще хуже, чем зуб с дуплом.
Медицинские студенты, позволявшие прививать себе всяческие гнусные болезни, казались мне не героями, а идиотами. Поручик Буцефалов, спасший из-под огня полковую печать, тоже как-то не вдохновлял. Множество однообразных подвигов отдавания своего имущества погорельцам и прочим каликам перехожим, казались мне непростительным мотовством. А когда речь зашла о моем сверстнике, который, рискуя жизнью, спас из проруби тонущего поросенка, я не выдержал и сказал, что и сам могу в любой момент совершить такое, что обо мне будут говорить все.
– Котенку голову откусит! – обрадовался Дмитрий, но маменька дала ему подзатыльника. История с загрызенным карасем донимала ее куда больше, чем меня. Карась и карась.
На следующий день я надел галоши, взял тяжелые портновские ножницы и залез через забор на нашу электрическую станцию. Царское Село погрузилоось в первородный мрак. Назавтра обо мне действительно говорили все.
Напряжение тогда было не в пример сегодняшнему – вольт пятьдесят.
8
– Вы болван, Штюбинг!
Как и четыре дня назад, сидели на кухне Коминта, теперь уже втроем. Только внуки уже не баловались томагавками, поскольку девочка Ирочка острых предметов боялась, а пытались приучить Гусара к несобачьей команде «Ап!».
– Из-под милиции мы выскользнули чудом, – заканчивал Николай Степанович повествование. – Каина этого, конечно, след простыл.