Шестое чувство (Москва, 1934, август)
Белокыргызские стихи, с которыми я мог выступить на съезде, заказывали аж на Мадагаскаре. Наставник Рене приложил к ним руку. Я так и не узнал, имелось ли в них какое-то скрытое свойство или же они были абсолютно инактивны. Если свойство и было, то оно могло не реализоваться в той удушливо-шумной атмосфере: Словом, когда меня просили «что-нибудь почитать», я читал, а потом по бумажке воспроизводил подстрочный перевод.
Над степью ковыльной седыми кобылицами тучи ходят.
Под тучами, но над землею парит степной беркут,
похожий на вихрь.
То заденет он крылом ковыльные травы,
то опять взлетит под самые тучи.
И грозно клекочет от радости.
Другие птицы бури боятся.
Прячутся они от бури, пищат.
Толстый тарбаган уже не стоит возле норки,
в нее прячется.
Даже орел, и тот забрался в орлиное гнездо на высоких скалах.
Страшно ему в степи оставаться.
Змеи укрылись в глубокие овраги, потому что боятся они грома.
Шкуры свои они меняют от страха, думают,
что в новых шкурах народ их не узнает.
Но народ мудр. «Двурушники!» – говорит он про змей.
И змеи шипят в своем овраге, источая яд.
Ураган поднимает в степи тучу пыли. Срывает юрты и уносит.
Бараны сбиваются в кучу. Мычат коровы, блеют овцы. Собаки лают.
Бедные чабаны на своих кривоногих лошадках
объезжают перепуганных животных, успокаивают.
Пока они здесь, чабаны, с отарой ничего не случится.
И только гордый беркут летает, где хочет.
Едет по степи одинокий всадник.
Не страшна ему буря и даже приятна.
Воздух свеж при грозе. От молний польза природе.
Молнии – это электричество.
Все попрятались от грозы и бури, а он едет.
Прекрасные усы у всадника.
Сталин – имя ему, бесстрашному.
И гордый беркут видит, что не самый смелый он в степи.
Камнем падает он с неба и лишь над самой землей раскрывает крылья.
Послушной птицей садится на плечо всаднику.
Ловчим соколом будет он отныне.
А буря становится все страшнее и страшнее:
Клянусь, мне удавалось прочесть это, не дрогнув лицом.
В зале после первого дня было уже весьма и весьма скучно. То есть не так: было интересно для абсурдиста, для создателя физиологических очерков, но не для поэта и не для диперана Ордена. Господа красные маги почему-то активности не проявляли, хотя и должны были проявлять; похоже было на то, что в верхах опять что-то назревало, и специалистов этого профиля перебросили на другой участок фронта… Впрочем, еще ничто не кончилось.
Между тем кулуарная жизнь становилась все более насыщенной. Пролетарский поэт А. бросился с кулаками на критика Б., обвиняя того в гибели Маяковского.
Создалось, просуществоало два дня и исчезло новое литературное направление: «групповой реализм»; согласно манифесту групповиков, никакой литератор не имел права творить в одиночку вовсе, а только и исключительно ячейками не менее трех членов. Каждый день возникал слух, что то ли приехал, то ли вот-вот приедет товарищ Сталин: находились знатоки, которые украдкой показывали на портрет Шекспира, в глазах которого якобы имелись отверстия для других глаз…
Я все ждал, что кто-нибудь в докладах помянет всуе мое имя, хотя бы в качестве примера омерзительного эгоцентриста, докатившегося в своем эгоцентризме до прямой борьбы с советской властью, но – так и не дождался. Видимо, условия, поставленные в свое время товарищем Аграновым, соблюдать приходилось не мне одному…
Исключение поэта Гумилева из пространства поэзии производилось грубо, энергично, нагло. И, что характерно – уже почти закончилось. Полным успехом.
Воистину: нет таких крепостей…
От скуки и по причине омоложения я стал потихоньку безобразничать. Прав был царь Ашока… Подойдя как-то к Андре Мальро, спорящему с Жан-Ришаром Блоком и Володей Познером, я встал столбом и, вслушиваясь в чуждый белокыргызскому уху язык Гюго и Готье, стал кивать в нужных местах, не понимая, впрочем, когда спорящие ко мне обращались. Познер вдруг изменился в лице, как давеча Ольга Дмитриевна; возможно, мой национальный головной убор напомнил ему до боли знакомый малахай Гумилева…
Потом меня познакомили с молодым детским писателем, невысоким, улыбчивым и круглолицым, который пытался объясняться со мной по-хакасски.
Он, видите ли, воевал в гражданскую в тех местах. Когда выяснилось, что я сносно понимаю по-русски, он рассказал мне, как его проклял хакасский шаман.
Внук шамана ушел в красный отряд, и тогда шаман переломил над пламенем ветку… Он рассказывал как бы шутя, а я чувствовал, что на нем действительно лежит заклятие. Именно заклятие, а не проклятие. Но разобраться в нем, нереализованном, было не в моих силах. Да и вообще не в силах смертного.
Эренбурга я поймал в туалете. Стоя в соседней с ним кабинке, я стал читать Вийона на старофранцузском. Воспламененный Илья воскликнул, что знает всех членов французской делегации, а вот мой голос ему не знаком, и не буду ли я так любезен… Он поторопил натуру и покинул кабинку раньше моего. Слышно было, как он возбужденно топчется в курилке. Приведя в порядок костюм, я тоже покинул кабинку и обратился к нему, бросившемуся мне навстречу, с вопросом:
– Джалдас, посмотри, где там дергай надо, да?
Эренбург остолбенел.
Но тут в курилку ворвался Сулейман Стальский. Русского языка он не знал совершенно, что дало Горькому полновесный повод назвать его «Гомером двадцатого века». Оказалось, что у славного седого ашуга кинжал не вынимается из ножен. Черный сварочный шов намертво соединил бесценный дамасский клинок с медной окантовкой ножен.
– Тенденция, однако, – сказал я и вышел.
И сразу мне стало не до шуток…
Два молодых человека в синих английских костюмах и добротнейших штиблетах от «Шварцкопфа» сопровождали пожилую скособоченную леди в цветастой шали.
Я, стараясь не выдать себя, отошел к стене. Когда леди проходила мимо, я почувствовал слабый, но острый запах свежевскопанной земли и увидел на груди ее монисто из лягушачьих вилок и «куриных богов». Молодые люди в мою сторону даже не посмотрели.
Я от неожиданности поставил «серую вуаль» такой силы, что на некоторое время как бы перестал существовать для всех миров.
Это мгновенно вытянуло из меня всю энергию, и до своего места в ряду я доплелся кое-как, нога за ногу.
Старая леди тем временем обходила разминающихся после долгого сидения делегатов. Они ее не замечали, а на сопровождающих бросали рассеянные взгляды. Не так, нет, совсем не так должны были смотреть советские писатели на работников славных органов…
Прозвенел звонок к началу послеобеденного заседания.
– …Напомню, например, что Овидий и Вергилий писали о жидком воздухе, который из мечты поэта стал сейчас реальностью. Теперь каждый из нас за несколько рублей может иметь у себя на столе сосуд с жидким воздухом…
– …Маяковский виноват не в том, что он стрелял в себя, а в том, что он стрелял не вовремя и неверно понял революцию…
– …Вокруг нашего села было очень много болот, говорили, что в них водятся черти, лешие, и в это многие верили. Но вот болота осушили, и оказалось, что жили в болоте не черти, а обыкновенные бандиты…
– …По данным тысяча девятьсот тринадцатого года один химик приходился в России на триста сорок тысяч жителей, то есть его процентное содержане в российской природе было ниже, чем содержание газа гелия в воздухе…
– …Я спросил у старого чекиста, долгое время работавшго на Соловках: «Скажи, Борисов, ты – загрубевший человек, ты заведывал многими лагерями, приходилось ли тебе когда-нибудь чувствовать слезы, подступающие к глазам?»
Он ответил: «Да, когда я увидел бригаду Павловой на работе.» Вот вам, товарищи, архитектоника!..
– …Вы знаете этого художника – это Шекспир. Искусство Шекспира нужно нам, как легким нужен воздух. Грозовым было время Шекспира. Земной шар сотрясался под этим гигантским художником…
– …Возьмем Кимбаева, о котором нам пришлось уже много здесь слышать.
Кимбаев – почти что настоящий новый человек, не совсем еще новый, но почти.