Будет на что погулять Советам…
– А для чего это все, Яков Вильгельмович? – спросил я, чувствуя себя не то самозванцем, не то просто не в своей тарелке.
– Для чего? – переспросил он. – Хм, для чего… Он спрашивает, для чего, – сказал он собаке. – Вас, Николай Степанович, может быть, устраивает то, что все эти годы вытворяли с Россией? Ну-ка, ответьте: устраивает?
– Нет, – сказал я. – Только, боюсь, ничего с этим не сделать.
– А вот это, как говорится, dis aliter visum. И не людям изменять их волю.
– Воля богов – темная материя…
– Темная, – согласился он. – Но и оттенки темного способен различать наученный взгляд. Знаете ли вы, например, что на самом деле октябрьское восстание семнадцатого года было потоплено в крови неким пехотным штабс-капитаном?
– Что значит – на самом деле? А все это? – я обвел рукой вокруг. -Это что – снится мне?
– Уж если солнце можно было Словом остановить, то трудно ли повернуть события вспять? И об этом мы поговорим с вами подробно, но позже и не здесь.
Я вдруг почувствовал, что меня куда-то затягивает – как в зыбун.
– Дорогой мой Яков Вильгельмович, – сказал я, – вы, вижу, уже распорядились мною. Не спрося согласия. А если я не пожелаю – тогда что?
– Тогда окажется, – сказал он негромко, – что Таганцев и его друзья погибли даром. Что золото Брюля поддержит Советы – вместо того, чтобы погубить их. Что мы в решающий момент окажемся в положении батареи без снарядов. Хотите этого?
– Нет, – сказал я.
– Тогда считайте себя рекрутированным.
– Ну уж нет. Лоб брить не дам. Я вольноопределяющийся.
3
В жизни они знают только то искусство, которым добывается смерть.
На восьмом или девятом по счету руме Николай Степанович решил наконец остановиться. Было ясно, что его предшественник методично обшарил все точки и забрал (или уничтожил подчистую) все ампулы с ксерионом. Да и черных свечей, надо сказать, оставалось не так уж много.
– Ты, наверное, думаешь, что мы проиграли? – спросил он Гусара.
Пес наклонил голову. Глаза его ничего такого не выражали.
– Нет, брат, мы не проиграли, – сказал Николай Степанович. – Мы даже еще по-настоящему и карты-то не сдали. Вот скажи-ка, любезный, где привык русский человек искать правды, спасения и защиты? В столице. Ergo, в Москве. Так мы и двинем в Москву…
Наверное, сказывалась усталость: он начинал чувствовать себя неловко непонятно перед кем. Как старый фокусник, решивший показать мальчишкам «анаконду» и обнаруживший, что пальцы не гнутся. Как отяжелевший боксер, не успевающий за молодым спарринг-партнером. Исчез автоматизм движений, исчезло «чувство боя», прежде выручавшее многократно, и приходилось постоянно держать в поле осознанного внимания все вокруг, и от этого притуплялась мысль.
Да, за почти тридцать лет вынужденного бездействия немудрено утратить всяческую квалификацию.
Он был близок к панике и сам прекрасно сознавал это, и именно потому старался держать себя уверенно и спокойно.
Этот прием пока еще действовал. Надолго ли хватит?..
Николай Степанович открыл оружейный ящик, поводил пальцем и выбрал, наконец, короткий горбатый автомат «узи» – лучшее в мире оружие для перестрелок в лифтах и сортирах. Главное, его было легко прятать под полой. В ящик же он хозяйственно поставил, протерев, карабин – словно тот мог еще кому-нибудь пригодиться.
Гостинцы из рюкзака он аккуратно разложил на полке. В румах ничего не портится и не выдыхается – можно оставить на столе открытым стакан водки, прийти через двадцать лет и выпить ее. В рюкзак уместил две тяжелые зеленые коробки патронов и десяток снаряженных магазинов. Потом стукнул себя по лбу и начал лихорадочно обшаривать все шкафчики и рундуки.
Но бутыль «тьмы египетской» нашлась, к сожалению, всего одна. Итого их в рюкзаке стало четыре. Не так чтобы много, но и не так уж мало, если распорядиться ими с умом.
– Ничего, в Москве, даст Бог, еще найдем, – обнадежил он Гусара. – Раз уж «Смирнов» опять появился… Где же мы сейчас?
Карта окрестностей, как и положено, висела около входа. Изображала она город Гонконг, он же Сянган, и черт бы сломил ногу, только разбираясь в этой карте.
Когда-то можно было выйти наверх, побродить по живописным базарам и борделям, подвергнуться непременному ограблению, набить морды паре-тройке китайцев, сшить за час хороший костюм, выкурить трубку опиума, а потом попросить владельца курильни господина Сяо проводить до рума и открыть дверь. Но беда в том, что с некоего рокового дня господин Сяо начисто не помнит, что он хранитель ключа и связан с Николаем Степановичем строгими иерархическими отношениями. И это, к сожалению, грубый факт, а не тонкая восточная хитрость.
Так что, если выйдешь, до Москвы придется добираться за свой счет.
В центре стола – там уже существовало темное пятнышко – он поставил черную свечу: высотой со спичку и чуть ее потолще. Произведя в уме вычисления, определил вектор Москвы (как изумились бы сейчас гимназические преподаватели геометрии и капитан Варенников, пытавшийся вбить в его занятую Бог знает чем голову начала военной топографии…), поставил на пути еще незажженного света согнутую карту (трефовую девятку; впрочем, от этого вообще ничто не зависело, и лишь из эстетства некоторые – где они теперь, эти люди? – пользовались специально изготовленными картами несуществующих мастей или вообще безмастными), взял на плечо рюкзак, кивнул Гусару: идем, – и поднес зажигалку к свечке. Откинул крышку (фирменный щелчок, за который немало уплочено), крутнул колесико… Оно выпало и шустро укатилось под стол.
– Подлецы вы, господа Зиппо, – сказал он. – «Зиппо – это зажигалка на всю жизнь…» Впрочем, откуда вам было знать, что покупатель протянет так долго?
Гусар, у нас еще остались спички?
Спички, разумеется, еще остались.
Свечка занялась тем сиреневатым светом, от которого становится лишь темнее.
Так светятся огоньки на болотах и верхушки мачт в бурю. На стену легла черная глубокая прямоугольная тень. Николай Степанович сосчитал до трех, сказал:
– Идем.
И они вошли в эту тень, которая вскоре сомкнулась за ними.
Тот, кого публика знала как Альберта Донателло, непревзойденного метателя ножей и томагавков, а друзья и женщины как Коминта, был на самом деле Сережей Штарком, поздним сыном Алексея Герасимовича Штарка, того самого чекиста, похожего на профессора, с которым Николай Степанович столкнулся в первый день своей второй жизни. После неизбежной гибели чекиста в пламени им же раздутой искры Сережу поместили в печально знаменитый детдом «Косари» под Новгородом. Там его – Сережу – переименовали, присвоили гнусную фамилию Цыпко (ее носил кобель-завхоз, собственных детей иметь не способный, но род желавший продолжить). Продолжателей рода он пищей не баловал, поскольку был сторонником радикально-спартанских методов воспитания, а Тарпейской скалы в окрестностях не было. Когда в результате этих методов Сережа-Коминт остался один, детдом волей-неволей пришлось закрыть, а несуществующих уже воспитанников рассредоточить по другим детским и дошкольным учреждениям. Так Коминт Иванович Цыпко оказался питомцем тридцати четырех детских домов одновременно. Фактически же он не доехал ни до одного. Никуда не доехал и сопровождавший его завхоз Цыпко…
Дважды сиротку как-то незаметно подобрали цирковые. Умение малыша обращаться с колюще-режущими предметами и недетская основательность в жизненных вопросах восхитили видавших виды артистов. Пожилая чета Донателло (в миру – Сидоровичи), всю жизнь работавшая ножи и томагавки, усыновила его. Но фамилию Цыпко он зачем-то попросил ему оставить.
Началась самая светлая пора в его жизни – цирковое ученье. Коминту было достаточно представить стоящими перед собой кого-нибудь из тех мордастых ребят, которые приходили сначала за отцом, потом за матерью с бабушкой, а потом и за ним, чтобы нож или томагавк ложился точно в цель.
Когда Советский Союз, верный союзническим обязательствам, вероломно, без объявления войны, напал на милитаристскую Японию, Коминт служил в пешей разведке. Пешком, конечно, не ходили – наступающие войска делали по сто километров в день. Другое дело, что разведка почти всюду поспевала первой.