– Вряд ли я буду в тех краях, – вздохнул он. – Разве что много севернее…
Настало время мне задуматься. Была не была, попробую.
– Хотите уехать вместе со мной?
Он вздрогнул. Посмотрел на меня. С недоверием, даже со страхом. Я понимал, что не провокатора во мне он опасается и не провокатора видит – а если и провокатора, то совсем иного рода…
– Уехать? – сказал он тихо.
– Да. В Берлин.
– К-когда?
Я посмотрел на «Лонжин».
– Через четыре часа.
– Часа? – в голосе его что-то зазвенело. – Часа? Боже мой, это невозможно… это немыслимо, немыслимо…
– Почему же?
– Не знаю. Но… – он замолчал и молчал очень долго.
– Женщины? Или вы боитесь, что не сможете там писать? – перебил я его молчание.
– Наверное. Не знаю. Что-то… вот здесь, – он показал на горло. – Я только-только начал чувствовать дом…
– Вы счастливый человек, – сказал я.
– Вы так считаете? – он горько усмехнулся. – Я плачу за это боязнью площадей…
– Даже пустых?
– Пустых – тем более… Что? – вдруг насторожился он, приподнял голову, прищурился слепо. – Идет гроза.
Я потрогал ладонью воздух. В самом деле, накатывался очень быстро, тихо, неотвратимо – как умелый враг – грозовой заряд.
– Будет град, – сказал я. – Нам лучше укрыться.
– Не соблаговолите ли быть моим гостем? – предложил он, вставая. – Я живу поблизости. Жена будет рада.
– Не смею отказываться.
– И не потомок ли вы преславнаго немецкого романтика? – спросил он уже на ходу.
– Вряд ли, – сказал я. – У романтиков, как правило, детей не бывает.
ГЛАВА 10
А между тем рассудком нищи
Змеем пожирались вместо пищи.
– Ах, черт побери… – Николай Степанович отложил «Вечерку» и огляделся растерянно. – Плохо дело, господа. – Что, что? – вскинулся Илья. – Зеленый нырнул?
– Нет. Что – зеленый… Великий умер.
– Кастро?!
– Нашел великого… Ладно, Илья, это мои дела. Похоже, что придется нам задержаться здесь еще.
– А я что? Кликуха у него такая: Великий. Не я придумал. Его все деловые латиносы Грандиозой кличут, такими делами шутя ворочает, нам и не снилось…
Но Николай Степанович его уже не слышал.
«Вечерка» с определенным сожалением сообщала, что на восемьдесят седьмом году жизни безвременно и скоропостижно скончался генерал-майор медицинской службы Семен Павлович Великий, профессор, членкор и так далее, отпевание в два часа в Елоховской церкви. Как все бульварные газеты, «Вечерка» слегка приврала, хотя на этот раз просто по незнанию, а не по злому умыслу: Семен Павлович скончался не на восемьдесят седьмом, а на двести пятнадцатом году. Он был единственным рыцарем из всего Пятого Рима, кто никогда не пользовался псевдонимами, понимая это профанацией и дурновкусием. Имя дал ему отец, пусть незаконный, но зато – государь-император Павел Петрович; матерью же была тогдашняя фаворитка Павла Софья Чарторыйская. И менять имя даже на время, даже во имя неких высших интересов Великий отказывался наотрез.
Официально мичман Семен Великий считался пропавшим без вести в тысяча восьмисотом году в районе Антильских островов во время страшного шторма. Шторм там действительно был, но сам Великий находился к тому времени уже совсем в другом месте…
Долгие годы он провел в учениках, а затем и в помощниках у знаменитого унгана ле Пелетье на острове Гаити (собственно, именно поэтому он впоследствии и пошел по медицинской части) и в деле унгана весьма преуспел; и именно там на него обратил внимание знаменитый некроном барон Рудольф фон Зеботтендорф (вошедший в гаитянский инфернальный фольклор под несколько искаженным именем Барон Суббота), сдружился с ним, вывез его в Европу и представил нужным людям. Семен Павлович сравнительно быстро разобрался в положении вещей, послал всяческих рыцарей и розенкрейцеров в известном всякому русскому человеку направлении – и стал искать свой особый путь. В этих поисках он неизбежно наткнулся на Якова Вилимовича, поскольку все дороги в те годы вели в Пятый Рим…
(«Кстати, а почему именно Пятый?» – спросил в свое время Николай Степанович у Брюса.
«Так ведь Четвертому-то не быти», – доходчиво объяснил Брюс.)
После исчезновения Брюса именно Великий остался в Московском капитуле Ордена за старшего. К нему и бросился было Николай Степанович по возвращении из Заира – тогда, в памятном шестьдесят восьмом. Следовало что-то предпринимать в связи с необычными находками…
И Великий его не узнал.
То есть не так: он, конечно, узнал своего старого доброго знакомца, путешественника и пациента, но – не младшего собрата по Ордену. Будто сквозь симпатическое стекло смотрел он на Николая Степановича, радостно хлопотал по холостяцкому своему жилищу, с притворным ужасом воспринял еще недавно привычное обращение «mon prince» и абсолютно не мог понять, чего же от него хочет дорогой гость…
Это было по-настоящему страшно.
Это было даже страшнее – поскольку неожиданно, – чем потом, позже, когда Николай Степанович осознал до конца, что остался один.
И сейчас, на панихиде, стоя с непокрытой головой рядом с людьми, которых он знал многие десятилетия не только по именам и фамилиям, но и по тайным делам и почетным титулам, он оставался один. Рыцари славного Пятого Рима, великие и малые таинники, постарели, обрюзгли, утратили былой блеск глаз – потому что забыли, что полагается им жить долго и бурно. Забыли они и способ, каковым это достигается…
В шестьдесят девятом, оправившись немного от первоначального потрясения, Николай Степанович уединился, придумав какой-то смехотворный предлог, с маршалом Ордена Фархадом, в миру – дворником Гильметдиновым, а в прошлом – великим полководцем Михаилом Скопиным-Шуйским, в его дворницкой. За непритязательной беседой о злых нравах москвичей, протекающей под аккомпанемент легко льющегося пива, Николай Степанович ввел коллегу в состояние глубочайшего гипноза (что в нормальных условиях явилось бы грубейшим, непростительным нарушением субординации) – и там, в недрах чужого темного сознания, встретил умирающего рыцаря…
МЕЖДУ ЧИСЛОМ И СЛОВОМ
(Москва, 1969, апрель)
Я давно не делал ничего подобного (и если честно, не делал никогда по-настоящему, только на Мадагаскаре во время учения) – и поэтому чувствовал себя выжатым, как подсолнечный жмых. Нужно было тихо посидеть и перевести дыхание. К тому же единственное – и слава богу, что тусклое, замызганное – окошечко длинной, как подзорная труба, дворницкой выходило на кошмарно-красную глухую торцевую стену какого-то дома, где кирпичами выложены были профили трех большевистских кабиров. Будь Фархад в своей подлинной сущности, он просто не смог бы здесь жить. А так – мог…
Говорят, что можно жить и в дерьме. Но лучше тогда уж не жить вовсе…
– Просыпайся, воевода, – сказал я. – Враги подходят.
Он поднял на меня закрытые глаза.
– А, это ты, диперан. Живой. А я вот, видишь, не очень. Васька Шуйский не сумел меня отравить, а эти – сумели… Одначе куда Шуйскому до них…
Голос его был медленный и скрипучий.
– Что случилось, Михаил Васильевич?
– Черный дождь пролился, летейский дождь…
– Черный дождь?
– Ты не знаешь… это хорошо, что не знаешь… Летейский дождь. Драконий яд. Драконий яд зеленый… с водой смешать, по ветру развеять на кого бог пошлет… Как же ты уцелел?
– Не знаю, воевода.
– Должно, заговоренный ты. А может…
– Что?
– Али не было тебя в Руси? Над Русью да окрест дождь шел…
– Не было, воевода. Ты разве не помнишь? Отправили меня в Африку, в древний разрушенный город.
– Вот… драконье логовище… боги пауков.
– Что сделать для тебя, воевода?
– Что можно сделать… ничего… помрет воевода. Помрет насовсем. А басурманин метлой еще помашет, помашет…