Ужасная догадка мелькнула у меня в голове, но я тут же отогнал ее. Почти задохнувшись от прихлынувшего к горлу страха, я поглядел дальше и увидел на дороге уже взрослого человека — молодого мужчину, с черными круглыми глазами, густой смоляной бородой, широкоплечего и невысокого. Он был одет в черный балахон паломника с капюшоном, надвинутым на лоб. Он держал в одной руке мастерок, а в другой — кисти.
Это был Армен. Как и Христос, он шел в Иерусалим. И хотя шел с другой стороны, по другой стене, однако в самом конце их пути сходились. На Голгофе. Возле распятия…
Я тряхнул головой, желая отогнать это видение, как отгоняют сонную одурь. Но все оставалось по-прежнему: Христос бессильно свисал с креста, а у подножия распятия рядом с римскими легионерами и плачущими женами-мироносицами, стоял, скрестив руки на животе — Армен Чалтык, сын Ованесе, из селения Ури. Стоял в своем неизменном черном балахоне с капюшоном, надвинутым на глаза. И исподлобья смотрел на распятого Спасителя, как будто бы был одним из его учеников.
И вдруг я вспомнил, что паломника в черном капюшоне я уже видел. Раньше. В самом начале осмотра. На стене, по которой вилась дорога Христа. Замерев, я скосил глаза направо и увидел его — Армена. Он стоял на берегу реки Иордан и смотрел на то, как Иоанн Предтеча крестит Спасителя. В руках Армен держал игрушечную часовенку — точную копию той, в которой я теперь находился. Я посмотрел дальше. Армен стоял на ступенях Храма, из которого Христос изгонял менял. Он же шел в толпе апостолов по берегу Тивериадского озера{19} и слушал проповедь в Гефсиманском саду{20}. И вместе с учениками — тринадцатым! — сидел за одним столом со Спасителем на Тайной вечере{21}.
Я покачнулся. Голова моя гудела, во рту пересохло. Привалившись к дверной притолоке я постоял немного, а потом на цыпочках, будто опасаясь кого-то спугнуть, вышел из часовни и на три оборота закрыл замок, более всего опасаясь, что кто-нибудь еще увидит это безумное кощунство.
— Ну, что, — спросил он меня, — видел?
— Ты сошел с ума, Армен, — сказал я, сразу и отвечая на его вопрос, и высказывая мое отношение ко всему, что он сотворил.
— Я — художник, — ответил упрямый армянин, — а где и когда настоящие художники были такими же, как все?
Я не знал ни одного художника, кроме этого сумасшедшего, и потому промолчал. А он, полагая, что мне нечего ему возразить, сам начал говорить — запальчиво и сбивчиво.
— Ты, конечно, подумал: «Как это он смеет уподоблять себя апостолам и ученикам? Как это он может свою дорогу изображать почти такой же, как дорога Христа? Не ересь ли это? Не сотрут ли его вместе с часовней с лица земли?» Ведь подумал, Иоганн, скажи честно?
Я молча кивнул.
— Вот видишь, — произнес он намного спокойнее, чем вначале, — значит, я оказался прав. Но это и радует меня. Если ты уходишь от моих росписей потрясенный, и ум твой охватывает смятение, а сердце бьется, как у пойманной птицы, — значит, я написал хорошую картину!
— Да написано-то и в самом деле неплохо, — подтвердил я. — Только многое непонятно.
— Что не понятно, что? — вскипел Армен.
— Ты же не видел, как Его крестили, ~ ответил я как можно спокойнее и дружелюбнее. ~ Не был с Ним ни в Гефсиманском саду, ни на Тайной вечере, и, наконец, ты не был и на Голгофе не только тогда, когда Его распинали, но и когда не было Его самого.
— Был там Крест, и Он на нем был, — ответил Армен устало и тихо. — И со всеми его апостолами я был знаком. Дружил, правда, не со всеми, но знал всех.
«Он и в самом деле — сумасшедший», — подумал я. И чтобы не раздражать его более вопросами, на которые он не мог дать вразумительного ответа, я спросил то, на что, как я надеялся, он мог дать односложный и простой ответ:
— Ну, и с цем же из апостолов ты дружил больше всех?
И он ответил сразу же, нисколько не задумываясь:
— С Фомой, которого дураки прозвали «Неверным». А я-то знаю, что кроме него возле Христа более верного человека никогда не было. Кроме меня, может быть.
С тех пор ни один обитатель замка, а тем более ни один гость, кроме меня и Армена, в часовню не входил.
Кухмистер Ханс как-то поинтересовался, почему это все мы — живущие в Фобурге — в любую непогоду ходим в деревенскую церковь за милю отсюда, а часовня наша стоит на запоре?
На что я ответил ему:
— Она еще не расписана, и как ты знаешь, не освящена. А до тех пор пока наш патер ее не освятит, молиться в ней так же бессмысленно, как и в хлеву.
Не знаю, поверил ли мне мой одноглазый клеврет{22}, но больше с расспросами не приставал.