Сейчас-то я понимаю, что черное было весьма ей к лицу, но тогда я не замечал этого, да и матушка казалась мне чуть ли не старухой. На этот раз она надела лиловое платье, которое шло ей еще более, чем траурные вдовьи одежды.
Матушка взглянула на гостя, мгновенно зарделась и тут же опустила глаза. Смутился и Волькенштейн. Впрочем, миннезингер сразу взял себя в руки.
Учтиво склонившись, как того требовали правила придворного вежества, начинавшие в ту пору проникать к нам из Прованса, Волькенштейн проговорил учтиво:
— Мадам, я счастлив познакомиться с дамой, столь известной своим благочестием и рачительностью.
Матушка покраснела еще больше: и она, и я впервые услышали в нашем доме слово «мадам», к тому же — ох, и не прост оказался этот миннезингер! — он не только знал мое имя, еще не познакомившись со мною: он знал и то, что более всего льстило самолюбию матушки — она считала себя необыкновенно хозяйственной, хотя едва ли кто-либо из наших соседей-помещиков, не кривя душой, мог согласиться с этим. Но ведь Волькенштейн не был нашим соседом и мог чистосердечно заблуждаться на счет матушкиных добродетелей. Ну, а что до благочестия, то какая вдова, если она пять лет не снимает траура, не пропускает ни одной церковной службы и при всем прочем живет в честном вдовстве, не считает себя ангелом во плоти?
От этих слов матушка выпрямилась, глаза ее засверкали, голос стал молодым и звонким. Она указала Волькенштейну место во главе стола и, изящно подобрав юбки, села рядом. С другой стороны она посадила меня, и ужин начался. Я хорошо помню, как Волькенштейн сначала предложил тост за матушку, а затем очень осторожно предложил выпить за тех Шильтбергеров, которых нет теперь в доме. Наверное, он все-таки знал о нашей семье далеко не все и таким образом предлагал матушке самой рассказать обо всех домочадцах. Кажется, ей не хотелось признаваться в том, что у нее четверо сыновей и что я — самый младший из них. И потому она сказала:
— Мой покойных супруг по праву старшего в семействе фон Шильтбергеров исправлял должность маршала двора при нашем добром герцоге. По смерти моего супруга я отправила в Мюнхен моего старшего сына — Герлаха: должность маршала двора — наследственная в роде Шильтбергеров.
Чуть поколебавшись, матушка вдруг сказала с какой-то отчаянностью:
— У меня четверо мальчиков, господин граф. Все они погодки. И оттого что я слишком рано вышла замуж — мне не было тогда и шестнадцати, — мой старший сын, кажется, ваш ровесник, господин фон Вилькенштейн: ему недавно сравнялось девятнадцать.
— Мой второй сын — Вилли — школяр, — продолжала матушка с печальным спокойствием. — В позапрошлом году он уехал учиться в Париж.
Волькенштейн понимающе улыбнулся. Без слов было ясно, что он уже побывал в Париже и знает о его университете и студентах гораздо больше, чем мы с матуш-кой.
И вдруг что-то озорное и совсем уж мальчишеское мелькнуло в глазах Волькенштейна.
— Я бывал в Париже, мадам. И сейчас мне пришла на память песенка наших школяров, которые учатся там.
Матушка улыбнулась.
И Волькенштейн запел. Пел он тихо, но чувствовалось, что если потребуется, то голос его заполнит самый большой собор.