Волькенштейн печально взглянул на меня и, по-видимому, догадавшись из какого источника почерпнуто мое любопытство, проговорил со снисходительной иронией знаменитую фразу, которую произносили все герои рыцарских романов:
— Благодарнейшая из благодарных и прекраснейшая из прекрасных — Сабина Егер.
Так я впервые услышал это имя.
А теперь внук Сабины спит в моем доме и я неотступно думаю о нем, хотя что мне теперь Сабина, что многие прочие, которых уже давно нет в живых…
Но внук Сабины жив, и ему четырнадцать лет, как и мне тогда, когда я впервые услышал о ней.
Освальд, Освальд, молодой крестоносец! О, эти мальчики, к четырнадцати годам знающие самое главное в жизни. Как им просто живется! У них есть идеал. У них есть вера. У них есть друзья, и они хорошо знают, кто их враги. Они знают дорогу, ведущую к цели. Одну единственную дорогу среди тысячи других — ложных. Они — паладины Креста Господня{8}, рыцари без страха и упрека. Они живут для того, чтобы вместе с друзьями убивать врагов и идти до конца по избранной раз и навсегда дороге.
Упаси Боже, доказывать им, что дорог в мире столько же, сколько блуждающих по земле странников, и что иной сарацин ничуть не хуже, а, может, даже и лучше другого крестоносца…
Они посчитают тебя или врагом, или безумцем. И только если случайно выживут и у них останется время поразмыслить над происшедшим, то, может быть, задумаются: так ли все гладко, и правильно ли прошла их жизнь, как казалось сначала?
Да и то, если ненависть не ослепит их навек и не лишит разума до конца дней…
Тихо было за окном моей спальни. В лунном свете тускло поблескивало на стене старое распятие. Взглянув на него, я вдруг вспомнил все, что случилось пятьдесят лет назад. Наверное, потому, что матушка поднесла это распятие к моим губам, когда я уходил из дома в мой крестовый поход. И тогда я подумал: «Завтра я начну писать книгу. Я напишу обо всем, что видел, а главное, обо всем, что передумал. И если книга удастся, то, может быть, те, у кого еще есть голова на плечах, пока не лежит она в тысячах миль от дома, в чужой земле, крепко подумают, прежде чем нацепят на шляпу, или пришьют на плащ знак крестоносца».
А с чего начать эту книгу?
Я лежал и перебирал в памяти прекрасные романы: «Тристана и Изольду», «Парцифаль», «Бедного Генриха», но они почему-то казались мне неподходящими для подражания.
«А что, если написать про все так, как все и было на самом деле? — подумал я и решил, засыпая: — Утро вечера мудренее».
Спал я плохо. Однако, как и в другие ночи, проснулся до рассвета. Намерение написать книгу не только не оставило меня, но, кажется, стало еще более твердым.
Я лежал с закрытыми глазами и думал: «А книги, любимые мои книги, сильно ли помогли мне стать крестоносцем?»
И, перебрав в памяти многое, должен был сознаться: они-то прежде всего и сделали из баварского увальня паладина Гроба Господня, совершив превращение более чудесное, чем проделывали добрые феи и злые волшебники в сказочных романах о рыцарях Круглого Стола{9}. Началось-то все не из-за книг, конечно. Началось это после того, как умер отец. Когда я понял, что моему старшему брату Герлаху перейдет все — и замок, и имение, и вещи, и деньги, а мне достанутся две пары кожаных штанов, охотничья куртка, да три рыцарских романа, кои батюшка заказывал переписчику в Мюнхене специально для меня. Не знаю, почему у него объявилась такая фантазия. Может, предчувствовал, какая судьба меня ждет. А когда ясно видишь, что тебе на роду написано, то противиться этому все равно, что пытаться ладонью вычерпать море. И потому я начал искать ответ в книгах. И, о, Боже! — сколько утешительного я в них нашел! Вот, например, в романе Вольфрама фон Эшенбаха «Парцифаль» брат короля — Гамурет, как и я младший в семье, — отказался не только от денег, но и от трона, который старший брат предложил Гамурету делить с ним. (А мне Герлах ничего не предлагал.)
Сейчас-то я понимаю, что тогда Герлаху и предлагать было нечего. Матушка-то, слава Богу, была жива, но это я сейчас понимаю, а в ту пору многое представлялось мне по-иному. А тогда — с немалым для окружающих изумлением оттого, что во мне вспыхнула неожиданная любовь к стихам, я с упорством маньяка стал учить наизусть целые главы из «Парцифаля», и уподобляя себе несчастному, но гордому Гамурету — обездоленному судьбой, младшему брату короля, повторял с горьким упоением те строфы, которые более всего нравились мне: