Выбрать главу

Турки, однако, уступать не хотели. В конце июня Алексей Михайлович был предупрежден, что табурет для Левашова на аудиенции в Порте ставить не будут. Сообщая об этом Панину, Обресков вновь сетовал на интриги французов.

Впрочем, как обстояло все на самом деле, сказать трудно. Болезнь Обрескова была застарелой, но, очевидно, неопасной — он страдал перемежающейся лихорадкой, осложненной подагрой. Всю осень и зиму 1764 г. он чувствовал себя плохо, но с приездом Левашова Алексей Михайлович, прежде настойчиво добивавшийся разрешения вернуться на родину, внезапно почувствовал, что в здоровье его произошло улучшение.

В Петербурге этому обрадовались. В трудные времена, наступившие после осложнения польских дел, Панину необходимо было держать в Константинополе проверенного человека. По его представлению Обрескову был пожалован ранг тайного советника. Алексей Михайлович, сразу почувствовавший себя лучше, принялся хлопотать о придании ему посланнического характера, т. е. о переведении его в послы II класса.

Левашов занервничал и имел неосторожность отправить пространную докладную на имя давнего своего покровителя вице-канцлера Александра Михайловича Голицына, в которой намекал, что Обресков не способен к отправлению службы. Докладная смахивала на донос. С несколько лицемерным сожалением Павел Артемьевич вспоминал, как Обресков разлил кофе на аудиенции у реис-эфенди (дрожали руки), раскрыл туркам имя давнего конфидента (отправляясь на тайную встречу с ним, потребовал, чтобы к пристани была подана лошадь), да мало ли что еще он вспоминал.

Каким-то образом Обрескову стало известно о письме Левашова к Голицыну, и он в долгу не остался. Сообщая Панину о своем выздоровлении, он вложил в тот же конверт маленькую, в четвертинку листа веленевой бумаги, записку. На ней корявым почерком было нацарапано, что он (фамилия не называлась, но ясно, что речь шла о Левашове) — «человек тихий, пречестный, добронравный, но в обращении с Портой не горазд»; не учитывает «варварского высокомерия турок, то и дело грозит репрессалиями, так дружбу на прочном фундаменте не построишь».

Одним словом, поссорились Алексей Михайлович с Павлом Артемьевичем.

Внешне, впрочем, все обстояло благополучно: когда осенью 1765 г. в доме Левашова умер от морового поветрия служитель, Обресков взял Левашова жить к себе в резиденцию на все время карантина.

Интрига, начавшаяся в Константинополе, «аукнулась» в Петербурге. Обресков был человеком Панина, а Левашов — креатурой вице-канцлера Голицына.

Приходилось мне держать в руках и записочку Обрескова, и письмо Левашова; думаю, что «походили» они в сферах немало.

Голова у Алексея Михайловича, слов нет, была светлая, но вот грамотности, как и многим его современникам, ему не хватало. Бумага же в том роде, что Алексей Михайлович сочинил на Павла Артемьевича, была по нужде писана им собственной рукой. И надо же такому случиться, что слово «добронравный» его угораздило написать на старомосковский барский манер — «доброндравный». В Петербурге же тот, кто читал записку Алексея Михайловича, был, должно быть, изрядно раздражен: лишнее «д» хлестко перечеркнуто, а на полях оставлена помета двойной чертой. Кто мог заметить эту ошибку? Граф Никита Иванович? Вряд ли. Голицын? Сама августейшая руководительница российской внешней политики? Но она тоже не сильна была в российской грамматике. Однако правка сделана разлапистым пером, которым обычно пользовалась Екатерина.

Как бы то ни было, Петербург уперся и ни в какую не соглашался отозвать Левашова из Константинополя. Екатерина, сама занимавшаяся этим делом, категорически отказалась тайно передать туркам отзывные грамоты Левашова. На письме Обрескова к Панину от 12 декабря 1765 г. собственноручно начертала резолюцию:

«S'ils craignent de se brouiller avec nous, ils cesseront leur demande, s'ils ont pris cela comme une прицепка, il ne nous aidera pas; ainsi mon avis est de ne point faire la honteuse action d envoyer cette lettre de recréance pour être rendul en secret, ce n'en serait pas et on sе moquerait de nous»[9].

Панин предложил соломоново решение: оставить Левашова в Константинополе, но на официальные трактования с турками не посылать.

На том и порешили. Для турок Левашов как официальное лицо российского посольства вроде бы не существовал. Положенного временному поверенному тайна ему не платили, но на званых вечерах у европейских послов Павел Артемьевич появлялся, обзавелся нужными знакомствами и регулярно направлял в Петербург толковые депеши с анализом турецкой политики.

Шли месяцы, годы, но Павел Артемьевич никак не мог свыкнуться со своим двусмысленным положением. Поэтому затеянный Зегеллином разговор о сегодняшней аудиенции у великого визиря был ему крайне неприятен.

Квартет Генделя, который исполняла заезжая труппа дрезденских музыкантов, Павел Артемьевич слушал невнимательно. Впрочем, наслаждаться музыкой ему пришлось недолго. Явился лакей Зегеллина и, склонившись над креслом Левашова, прошептал, что в передней советника ожидает по срочному делу господин Лашкарев.

Так закончилась мирная жизнь для Павла Артемьевича Левашова — дипломата и будущего русского литератора.

Через три дня по белградской дороге из Константинополя выехали два всадника, одетые в прусское платье. В одном из них можно было узнать прапорщика Ивана Шафирова. В его дорожной сумке лежали паспорт, выписанный Зегеллином, и шифрованное донесение Левашова о событиях, происшедших в Константинополе.

Глава III

САНКТ-ПЕТЕРБУРГ

Октябрь — ноябрь 1768 г.

Долог путь от Константинополя до Петербурга. По печальным холмам Румейлии, мимо теряющих листву яблоневых садов Молдавии, через поля и перелески Подолии и Украйны скачут курьеры, загоняя коней. На груди под запахнутым кафтаном — дорожная сумка с запечатанными сургучом конвертами. Спят вполглаза, палец на курке, а чуть забрезжит в слюдяном окошке придорожного трактира желтый свет — снова в путь. Объезжают карантины, хоронятся турецких начальников, уходят от, разъездов конфедератов.

Скачут курьеры — вестники беды. Мчатся сквозь время — из пыльного турецкого лета в слякотную украинскую осень, в морозную русскую зиму. Скачут — и под дробный перестук копыт истекают, уходят последние дни призрачного мира, зыбкой тишины, обманчивого спокойствия.

Полтора месяца кружными, путаными путями шли в Петербург депеши, пущенные Павлом Артемьевичем, — и полтора месяца Россия еще не знала, что скоро снова заскрипят по ее необъятным степям рекрутские обозы, ударят пушки и потянет из-за Украйны сизым, прогорклым дымом.

Но беды ждали. С осени начались толки о предстоящем прохождении Венеры между Солнцем и Землей. Академик Паллас выехал наблюдать затмение Солнца в Сибирь.

Гвардейский офицер Афанасьев говорил, глядя в ночное небо:

— Вот как Венера-то пройдет, так что-нибудь Бог и сделает. Венера, она ведь даром но проходит.

А пока жизнь катилась по заведенному испокон веков порядку. Для крестьянина осень — желанная пора. Сжат и обмолочен хлеб, запасены дрова на зиму — и гудят по деревням и селам свадьбы. Забывается крестьянин в хмельном угаре после непосильного труда.

Глухое, унылое время года осень. Казанский губернатор доносит об усилившихся в Симбирском уезде разбое и смертоубийствах. Волнуются заводские на горных заводах графа Ивана Чернышева, заводчика Походяшина и покойного канцлера Воронцова. Второй год генерал-прокурор Вяземский разбирается с рукоприкладством на демидовских заводах. Московский главнокомандующий граф Салтыков пишет императрице, что в Москве и около нее воровство и разбой сильно умножились.

вернуться

9

«Если они опасаются разрыва с нами, они сами откажутся от своих требований; если для них это только прицепка — ничего нам не поможет, поэтому я решительно против этого постыдного шага — секретного направления отзывных грамот, — в секрете этого не сохранишь, а над нами будут смеяться» (франц.).