Отец Мельникова, Матвей, служил толмачом при канцелярии киевского генерал-губернатора с 1748 г. Уроженец Нежина, он с малолетства ездил с греческими купцами в Крым и в Турцию. Со временем выучился говорить по-гречески и по-турецки хорошо, а по-татарски, по-волошски, по-венгерски, по-сербски «еще не аккуратно». Жили бедно, жалованья платили 30 рублей в год да при посылках в Константинополь 20 рублей подорожных.
Сам выбиться из тяжелой нужды Матвей Мельников и не мечтал, но сыну своему судьбу приготовил иную. С младых ногтей Степан превзошел под началом отца греческий и турецкий языки, а затем по протекции генерал-губернатора был определен в Константинополь, где; сначала ходил в учениках, затем был определен переводчиком, а год назад по ходатайству Обрескова зачислен на штатную должность секретаря константинопольского посольства.
Старый Матвей посматривал теперь на сына с боязливым обожанием и все норовил называть его уважительно на «вы» и по имени-отчеству.
— Да что вы, тату, — говорил досадливо Степан Матвеевич. — Что вы, право, не помните разве, как недавно еще поперек лавки меня клали?
Теперь при виде отца Степан Матвеевич испытывал двойственное чувство. Временами, особенно когда они оставались вдвоем, его охватывала острая нежность к постаревшему в последние годы родителю. Он досадовал на себя за то, что все еще не смог избавить его от необходимости зарабатывать себе хлеб насущный тяжелым трудом. Временами же при виде того, как отец терялся и лебезил перед Обресковым, Левашовым и тем же Пинием, Степану Матвеевичу делалось стыдно, неловко, и он в душе негодовал на него за то, что тот отправился на старости лет в далекий и опасный вояж.
В такие минуты Мельников-младший становился раздражительным. Все больше времени проводил он в каморке посланника. В людской, где отец сразу почувствовал себя как рыба в воде, ему было скучно и неловко.
Впрочем, секретарских дел, как ни странно, хватало и в крепости. Благодаря Лашкареву ни одно мало-мальски важное событие, происходившее в турецкой столице, не проходило мимо Обрескова.
К середине октября из Едикуле в Петербург была отправлена первая депеша.
Письмо резидента Обрескова к действительному тайному советнику графу Н. И. Панину из Константинопольского Едикуле от 14-го октября 1768 г.
Милостивый мой Государь, я по сие время в здешней пропасти плеснею[13]; домогался всеми возможными образы высвободиться, не токмо из оной, но и изо всей здещней проклятой области, в которую бы то сторону ни было, сухим ли путем или морем, но не вижу еще никакой надежды сие щастие возиметь, а паче много опасаюсь, что ежели натуральная смерть не предварит, может по здешнему варварству прекратится жизнь моя какой огласистой казнию, ибо видима злоба надменная за то, что будто я чрез пять лет разными увертами Порту проводил и усыпил ея допустить совершить избрание королевское и постановление трактата ручательства; но н существе сие один токмо предлог, чтоб оправдать свое вероломство и прикрыть корыстливые виды, родившихся из представлений самых злостных и нечестивых поляков, а имянно: чтобы приобресть Подолию и всю польскую Украйну и тем наградить издержки на войну употребленные. В 6-й день по заточении моем приведен в товарищество Господин Левашов с переводчиком Мельниковым и двумя служителями, а на сих днях прислан приехавший лейб-гвардии семеновского полку ундер-офицер Трегубов с одним рейтаром и одним толмачом, по отобрании от них депешей всех даже до пашпартов; и тако я нахожусь здесь сам восемьнадцатый, а прочие ученики, рейтары и домовые мои служители еще на воле находятся. Злостной новой визирь, кажется, приехал сюда только войну объявить и меня в здешнюю пропасть заточить, и которой по 28-ми днях, а имянно: 10-го числа сего месяца сменен, по причине, как то в декларации салтанской объявлено, затмения памяти и разума его. Верховным визирем сделан Нисанджи паша, бывшей и на предь сего, во время избрания ныне владеющаго польского короля, реиз. Эфендием, и с которым я тогда все дела, касающиеся до онаго произшествия трактовал и кончил; человек умной и о делах сведомой, и ежели бы прежде сие место заступил, то бы, конечно, дела до такой крайности не дошли, но ныне пособить тому уже поздно. Вновь зделанной и сюда приехавший 6-го сего хан крымской известной злостной Крым-гирей, на сих днях в Татарию с поспешностию возвратиться имеет, и которой по прибытии туда безсумненно не запоздается в границах наших набег учинить, чрез что жители новой российской губернии и поселившиеся за линией неминуемо все похищены будут, ежели заблаговремянно во внутри линий не переведутся, и тем наипаче здешние варвары ободриться могут. Армия в будущую весну по причине многочисленных охотников будет состоять в великом множестве людства, и как кажется не менше 200000 человек не щитая татар, посему и с стороны нашей в размеру меры брать должно. Английской посол и пруский посланник несколько стараются о высвобождении моем, но не видно никакого уважения к представлениям их; по сему вся моя надежда остается на неизреченное и неизчерпаемое Ея Императорскаго Величества милосердие, и что Ея Императорское Величество не стерпит, чтоб я за верную и ревностную к ней службу, настоящим порабощением и опасности самой жизни чрез долгое время подвержен остался, но паче всемилостивейше повелеть изволит употребить все возможные способы к освобождению моему как то посредством союзных и дружеских дворов, а в крайнем случае учреждением конгрессу и назначением во оном меня в числе комисаров; а потоль много испытанному вашего сиятельства ко мне отличном благоволении не сумлеваюсь я ни малейше, чтоб и вы не сделали всего в силах ваших быть возможнаго к возвращению мне свободы, вероломно отнятой, а в случае смерти дозволит человеколюбивое отеческое покровительство сирым моим детям, в которое их повергаю… К сему с непременным глубочайшим высокопочитанием и всепокорнейшею преданностию всенижайший слуга безщастный Алексей Обресков.
Глава V
КОНСТАНТИНОПОЛЬ
НА ПОДВОРЬЕ РУССКОГО ПОСОЛЬСТВА
Сентябрь — октябрь 1768 г.
Первую неделю после объявления войны ученики восточных языков, рейтары, дворовые люди Обрескова и Левашова, оставшиеся на посольском дворе в Пере, провели в тревоге. Ежечасно ждали, что выйдет от Порты распоряжение увести всех на каторжный двор, как не раз бывало во время прошлых войн с Турцией.
Каждый переживал по-своему.
Ученики и рейтары исправно пропивали последние гроши.
Челядь дворовая тюки увязывала — будто понадобятся они там, на каторжном дворе.
Настоятель посольской церкви Леонтий вкупе с обретавшимся при нем послушником Наркиссом перепилил решетку в окне церкви, выходившем на улицу, надеясь бежать, если нагрянут янычары.
На восьмой день, однако, стало поспокойнее. Лашкарев привез из крепости от Обрескова записку Джорджу Абботу с просьбой выплатить жалованье оставшимся на посольском дворе.
Ученикам причиталось по 200 левов, рейтарам — по 100.
Леонтию казначей отсчитал 100 левов.
Возвратясь домой, Леонтий пошел к рейтарам, компанию которых раньше почитал для себя низкой, и напился с горя.
— Капеллан российского посольства, — втолковывал он, сидя в насквозь прокуренной рейтарской горнице, старшему вахмистру Остапу Ренчкееву, — в служебном артикуле стоит много выше ординарного студента, значит, и жалованье у него должно быть больше. Разве студенты присягают на службу государыне? А всякий священнослужитель еще при рукоположении к формальной присяге приводится.
Остап, высохший до костей, как кощей, согласно кивал головой, отчего пожухлый ус его окунался в жбан кипрского вина, стоявший на столе.
— Студенту вообще денег не надобно. Ну на что ему, скажи на милость, 200 левов? Семьи нет, за учение из министерской казны платят. Уйду, ей-богу, уйду на Афон.
Остап крякнул и с нетрезвой убедительностью загудел:
— Ну что ты, отче, все про Афон да про Афон. Брось и думать об этом. А нас на кого покинешь? Всякому доброму христианину необходимо нужен духовный отец. Особливо в военное время.