Выбрать главу

Леонтий решил действовать сам. Написал в Киев митрополиту Арсению Могилянскому с просьбой утвердить его в новом звании, то ответ получил уклончивый, неясный. Митрополит по доброте своей не требовал возвращения Леонтия в Россию, но и благословелия на новую должность давать не торопился.

Обресков при встрече смотрел сквозь Леонтия, благодетель Степан Матвеевич и тот смущенно отводил глаза. Чернь посольская, нутром учуяв настроение начальства, стала поглядывать на батюшку с сожалением. Пошли разговоры, что Лука Степанович — беглый монах, подлежащий консисторскому суду.

Особенно докучали приписанные к посольству студенты. Свободного времени у вечно полуголодной, но веселой братии было предостаточно, особенно у недорослей Иванова и Миронова, к наукам склонностей не питавших и шлявшихся по посольскому двору в поисках развлечений. Где ни встретят Леонтия, тут и начнут подшучивать над ним, называя то бродягой, то носом, который своего счастья не видит.

Леонтий в дискуссии не вступал, но иногда отвечал нравоучительно:

— Если бы не было на свете бродяг, то не было бы ни карт географических, ни Камчатки, ни третьей части света, сиречь Америки.

Особняком среди студентов держался Сергей Лазаревич Лашка-рев. Мельников рассказал Леонтию, что Лашкарев происходил из старинного рода грузинских дворян. Отец его выехал в Россию с царевичем Вахтангом при Петре I, женился на русской и поселился в Москве. Лашкарев жил в Константинополе всего год, но за это время умудрился стать правой рукой Обрескова. Резидент, как обмолвился однажды Мельников, допускал Лашкарева к делам самым щекотливым, требовавшим сноровки и смелости, — сношениям с конфидентами, которых у российского посольства было в турецкой столице немало не только среди единоверцев, но и среди турок.

Леонтий и сам был немало наслышан об опасностях, подстерегавших тех, кто пытался проникнуть в турецкие секреты. Греки, которых среди его прихожан оказалось немало, рассказывали историю драгомана русского посольства Николы Буйдия, исправлявшего эту должность до Пиния. Он часто бывал у иерусалимского патриарха, жившего в Фанаре — греческом квартале Константинополя, — и тот передавал ему сведения, рассказанные на исповеди драгоманом Порты, тоже греком. Прознав об этом, турки потребовали казнить Буйдия, и только чудом удалось его спасти, отправив в Россию. Леонтий начал поглядывать на Лашкарева с уважением. Кроме родного грузинского языка Лашкарев свободно говорил по-турецки, по-татарски, мог объясниться с греками и армянами. Когда он появлялся на посольском дворе, приземистый, широкоплечий, с лицом, поросшим до самых глаз черной бородой, Леонтий обмирал — вылитый басурман. Турецкая одежда, с которой Лашкарев не расставался, сидела на нем ладно, вороной жеребец был убран на турецкий манер — и на улицах Константинополя он как бы растворялся в разноплеменной толпе обитателей столицы.

Лашкарев, которого хлебом не корми, дай только позубоскалить, поначалу относился к священнику, как и все студенты. Да и Леонтий на первых порах смотрел в его сторону с опаской. Но вот как-то заметил он у Лашкарева редкую по тем временам диковину — плоский карандаш итальянской работы. Заныла, зашлась завистью его душа. Да и нужен был Леонтию карандаш. Короткими константинопольскими ночами при свете восковой свечи начал он писать на клочках бумаги поденные записки о своих странствиях. Каждую ночь писал. Разве напасешься чернил да перьев? Принялся допытываться у Лашкарева, где тот взял карандаш. Студент знай ржет нахально:

— Не прогневайся, батюшка, глаза у тебя как у кота, который только чего не видит, того разве и не просит.

Разобиделся отец Леонтий, отчитал Лашкарева резко:

— Советовал бы я тебе, господин студент, беречься многословия, особенно осуждения, дабы самому не быть осужденным.

Но Лашкарев поддразнивать поддразнивал, а до ссоры не доводил. Подарил ему карандаш и стал первейшим другом. За Лашкаревым и другие посольские обыватели стали признавать Леонтия и принялись помогать ему налаживать небогатое его хозяйство. Дворецкий Обрескова Федор, прозванный за высокий рост Долгим, презентовал оловянную тарелку — у Леонтия в хозяйстве их оставалось всего две, из которых одна была с дыркой. Дородная кучериха Марфа Михайловна пожаловала скатерть, которая хоть и была вырезана из подола ее старой рубашки, но пришлась впору на небольшой столик, который Леонтий смастерил своими руками.

Все было бы ничего, да послал сатана искушение. Прачка Левашова Франческа, молодая, озорная итальянка, взяла моду развешивать постиранное белье прямо перед окнами его комнатушки. Сидит, бывало, Леонтий за столом, углубившись в благочестивые размышления, а Франческа, греховодница, в окошко глазищами зыркает, смеется звонко, руки ее голые перед окошком так и мелькают. Крепился Леонтий, крепился, но натура взяла свое: раздобрел на посольских хлебах, взыграла в жилах дурная кровь — и не выдержал…

После раскаивался.

А в общем, несмотря на приключение с Франческой, жили скучно. За три года, что Леонтий провел в Константинополе, и вспомнить-то было нечего. Вот разве что пожар.

Пожары в Константинополе были нередки. Их тушением занимались обленившиеся янычары, собиравшие с тех, чьи жилища они спасали от огня, немалую мзду. Случалось, что они и сами устраивали поджоги, чтобы поживиться. Однако пожар, приключившийся в Пере летом 1767 г., запомнился надолго. Сгорела половина квартала, в том числе три министерских двора: голландского, неаполитанского и российского посланников. В огне сгинула многокомнатная квартира Обрескова, дотла выгорели посольская канцелярия и церковь. Спасая святые образа, Леонтий дважды бросался в полыхавшую огнем церковь, опалил бороду, поранил левую руку. Только после тою как огонь утих, опомнился, что сгорела и его собственная квартира, а в ней, Господи прости, мантия новая, 10 палок из финиковой пальмы, вырезанных в пустыне Сур, кувшин с иорданской водой, около дюжины русских и столько же греческих книг…

С первым же курьером пришло из Петербурга разрешение выплатить компенсацию пострадавшим от пожара. Мельников получил тысячу левов, несмотря на то что на министерском дворе всем было известно, что у него только два войлока обуглились. Пиний построил себе новый дом на месте сгоревшего. Студенты и те урвали по 50 левов. У них ничего в огне не пропало, да и пропадать-то было нечему по крайнему их неимуществу. Народ нищий, но воспользовались случаем, стребовали с посольства деньги за переноску вещей из дома в дом.

Леонтию не досталось ничего, так как в штате посольства он все еще не числился. Как ни обивал он пороги, как ни силился доказать, что пострадал за усердие к казенному добру, ничего не помогало. Киевский толмач Федор Белый, прибывший ревизовать миссию после пожара, прямо в лицо пробасил:

— На кой черт чернецу деньги?

Леонтий задохнулся от возмущения, но Белый только ухмылялся в ответ и сплевывал под ноги.

Впрочем, как говорится, нет худа без добра.

Загадочна восточная душа. Рядом с самой извращенной жестокостью уживается в ней милосердие. Уже на следующий после пожара день прибывший от Порты кавас в алом кафтане с золотым шитьем известил, что Порта предоставляет российскому посланнику новое помещение. Немедленно отряд янычар явился к жившему, на свое несчастье, рядом с посольством армянскому купцу и изгнал из дома всех его обитателей.

Здесь уж Леонтий не упустил случая. Новую церковь по турецким законам посольство строить не имело права, но он убедил Обрескова оборудовать на скорую руку часовенку во флигиле его нового дома. Через два месяца часовня была освящена иерусалимским патриархом Ефремом.

В награду за сообразительность четыре тесные комнатушки с подслеповатыми оконцами достались Леонтию в личное распоряжение. Новая квартира по сравнению с прежней показалась ему боярскими хоромами.

Однако пользоваться ей пришлось недолго.

* * *

Сенченко, наутро вспомнив вчерашние крамольные разговоры, всполошился первым. За ним и Ренчкеев пошагал докладывать по начальству о настроениях батюшки.