Только на исходе третьего месяца пребывания в крепости получил Алексей Михайлович первую весточку с родины. Английский посол в Константинополе Муррей тайно передал ему письмо от Н И. Панина, датированное 31 октября. В ответном донесении от 15 декабря Обресков с видимым облегчением рассыпается в благодарностях за сочувствие о постигшем русских дипломатов несчастье, выражает признательность и обещание помочь в облегчении их судьбы.
Впервые в переписке с Паниным он дает волю своим чувствам, описывая пребывание в Едикуле: «По переходе моем из подбашенной тюрьмы в наземные две избушки, кои более годятся для скотины, нежели для людей, однако ж в рассуждение прежнего места казались палатами; но по причине великой сырости, спертого воздуха и крайней тесноты вскоре все почувствовали разные припадки, а иные уже было и пухнуть начали. Я же все мои слабости бодрствования духа и совершенным преданием себя во власть Всевышнего без роптания на судьбину нарочито сносил. Но во избавление себя из сего пагубного места притворствовал быть при смерти болен и по сему поводу призывал докторов, через которых тако же здешнего коменданта окаменевшее сердце поумягча, через 50 суток оттуда со всеми выдрался и переведен в частицу комендантского дома, в коем по мне хотя тако ж несколько тесно, однако же не в пример прежнего места нахожусь. По малой мере воздух почище и светлица посуше».
После того как Обрескова и его товарищей перевели в дом коменданта крепости, появилась возможность общаться не только с оставшимися на посольском дворе, но и с дипломатами европейских стран, аккредитованными в Константинополе. В донесении Панину от 15 декабря Обресков сообщал: «Со времени моего заточения аглицкий посол и прусский посланники не перестали стараться о свободе моей, да и римско-цесарский интернунций господин Броняр сперва со своей стороны, а по получении последней почты по указу двора его о том же словесно представлял, да и я разные домогательства делал, но поныне никому никакого ответа еще не дано; однако же начинают сказываться некоторые малые знаки быть намерением Порты тащить меня за визирем, чего за всем моим желанием видеть себя на воле избежать бы хотел по причине неминуемо имеющих быть в такой езде великих изнурений, а оттого по варварству и худой дисциплине здешних войск опасностей для самой жизни. К тому же из рук их… прежде осени выдраться едва ли можно будет, чего ради всеми возможными образами стараюсь удержать свободность и прежде выхода визиря с армиею погрузиться со всеми при мне находящимися на европейское судно и ехать в какой-нибудь порт Италии, а оттуда с первой почтой путь продолжать, а прочих морем или каким другим, менее издержек требующим путем отправить. Когда же сие не выйдет, тоже и за армиею потащиться, ибо лучше всем подвергнуться опасности, нежели здесь жить и гнить. Как считают, визирь с армиею отсюда в поход выступил 20 февраля, чтобы быть в Адрианополе 10 марта, в день, назначенный к рандеву всем корпусам… По видимой же в приготовлениях спешности оная армия к Хотину может ранее прибыть, нежели я в предыдущих моих всепокорнейших от минувшего октября Вашему Сиятельству доносил, т. е. к началу июня или же и к середине мая. Армия будет, по всем обстоятельствам судя, премногочисленная».
Обресков ухитрялся даже сообщить точные места сбора и примерную численность собираемых Портою войск. Он писал: «Главная армия будет около Хотина, другая около Бендер, корпус от 20 до 30 тысяч человек в Очакове, да из Трапезундской и Синопской провинций привезены быть имеют до 20 тысяч человек, а Капудан-паша или адмирал выедет на Черное море с тремя военными кораблями, тремя галерами и около 250 мелкими судами, а также грузовыми судами… Из всей флотилии большая часть намерена идти в Азовское море, а другая в Очаковский залив и вверх по Днепру, покуда возможно будет».
Он информировал Н. И. Панина и о том, что прусский посланник в Константинополе Зегеллин получил с последней почтой указание из Берлина объявить Порте, что Пруссия охотно возьмет на себя медиацию, с тем чтобы не допустить войны.
Зима 1768/69 г. в Константинополе выдалась сырая и холодная. На Рождество шел дождь, и на душе у Алексея Михайловича было уныло и тревожно. В закопченцм очаге догорала вязанка сухих сучьев, на которую дворецкий Федор Долгий поглядывал с затаенной тоской. Дрова в турецкой столице были в большом дефиците, — 1 и приготовление обеда обходилось порой дороже, чем продукты для него.
27 декабря настал рамадан — месяц священного мусульманского поста. Бархатное южное небо расцветилось желтыми лампадками фонарей, которые муэдзины вывешивали с островерхих минаретов. Днем жизнь в городе замирала, а вечером, после захода солнца, когда глаз уже не мог отличить белую нитку от черной, на богатые столы османов приносились, как выражался Алексей Михайлович, жертвы суетной славы и сластолюбия.
27 января пушечные выстрелы из сераля возвестили рождение новой луны. Начался трехдневный праздник байрам, самый торжественный из религиозных праздников мусульман. В городе резали баранов, по улицам ходили толпы музыкантов, за горсть червонцев производившие с великой громкостью нестройные, режущие европейское ухо звуки.
29 января, на третий день байрама, во дворе Сераля при стечении огромной толпы разнообразно наряженных османских вельмож был выставлен бунчук — конский хвост на длинной пике. Этот грозный знак войны возвещал, что через 40 дней османская армия выступит в поход. Под заунывное пение стихов Корана бунчук был подружен двумя кади-аскерами возле крыльца дома великого визиря который по традиции должен был возглавить турецкую армию.