Алексей Михайлович размышлял недолго.
— Для нас и самая смерть лучше, нежели пребывание в Едикуле, — сказал он Левашову. — Вели, Павел Артемьевич, предупредить оставшихся в Пере людей, чтобы завтрашний день все здесь были. Коли уж волочиться за войском, так всем вместе.
В тот же день Лашкарев, уединившись в своей комнате, читал переданную ему из Едикуле записку. Не без труда разбирал он мелкие, как бисерины, буквы, поминал нелестным словом почерк господина советника Левашова: «Друг мой Сергей Лазаревич! Повели своим господам студентам, рейтарам, толмачам и прочим нашим людям, а также отцу Леонтию, дабы всяк приготовил себя на легкой ноге к завтрашнему дню, понеже всенепременно Порта пришлет за вами, а затем мы все отправимся отсюда вместе с армиею».
Эта неожиданная весть привела обитателей посольского подворья в неописуемое волнение. Каждый ринулся с выгодой тратить оставшиеся у него турецкие деньги. Покупали запечатанные сургучом глиняные бутылочки с бальзамом из Мекки или Иерусалима — за него в Киеве платили до 10 рублей. Дюжинами хватали дешевые хлопчатобумажные чулки, ночные колпаки, пеньковые кошельки, ларцы агатовые, зрительные трубки, записные книжки, сердитый турецкий тютюн, табакерки и прочий товар, сбыть который в России можно было с немалым барышом. Лука Иванович сначала снисходительно посмеивался над всеобщей суетой, но она оказалась настолько заразительной, что под вечер и он не выдержал и приобрел в лавке у торговца-армянина богатый шелково-шалевый кушак.
16 марта с утра в посольство нагрянула целая орда турок, во главе с шурбаджи и двумя чаушами. Погонщики пригнали около ста верблюдов, на которых был погружен весь скарб. Под вечер из Перы в Едикуле отправилась престранная процессия: перед чинно шагавшим в пыли верблюжьим караваном шел чауш с большим черным пером в чалме, за ним — Леонтий с длинной финиковой палкой в руке, а следом, как овцы за пастырем, вся посольская братия.
В Едикуле Леонтия и его товарищей ждал неприятный сюрприз. Встречавший их служитель объявил, что все содержавшиеся в крепости узники во главе с Обресковым отправлены сегодня по приказу великого визиря к месту сбора турецкого войска.
Измучившиеся в дороге люди зароптали.
Услышав плач детей и причитания женщин, Леонтий ощутил приступ непреодолимого страха. Со слов Лашкарева он знал, что вновь прибывшие в Едикуле узники должны были присоединиться к Обрескову и его спутникам в день, когда турецкое войско выступит в поход. Однако мрачные стены древней византийской крепости наполняли душу безотчетным ужасом, затуманивали разум. Лука Иванович принялся в волнении мерить шагами внутренний дворик. В конце его каменная лестница с десятью обитыми ступеньками вела вниз, внутрь громоздкой башни. Посредине зиял круглый черный провал, из которого со страшной глубины доносилось плескание воды.
Лашкарев, сохранявший присутствие духа, не замедлил сообщить, что турки топили здесь арестантов, приговоренных к смерти. Леонтий совсем опечалился, решив, что обречен гнить в этом подземелье до конца войны.
Сергей Лазаревич, заметив, что батюшка заробел, сообщил, что в этой самой башне сидел венецианский посол с 50 человеками свиты. За двадцать пять лет, проведенных в заточении, в живых осталось лишь четверо.
Леонтий поспешил выйти наружу. Над зубчатыми краями массивных стен чернел квадратик ночного неба. Посреди двора стоял убогий флигель; подойдя к нему, Лашкарев произнес многозначительно:
— А вот и хоромы господина резидента, на которые тебе так не терпелось взглянуть, батюшка.
Внутри флигель был разделен на две лишенные всякой мебели каморки. Низкая арка, под которой можно было пройти только согнувшись, служила одновременно и окном и дверью.
В одной из каморок разместились Лашкарев, Леонтий и Яков Сенченко. В соседней комнате расположились повариха Оксана с годовалой дочкой Прасковьюшкой, которую, несмотря на все треволнения и невзгоды, выпавшие на ее долю, продолжала кормить грудью. Остальные, в том числе и второй толмач Иван Монюкин, удалились в башню.
Ночь провели в унынии. Однако на следующий день спозаранку в крепость вместе с Обресковым явился повар Александр, которому турки позволили повидаться с женой. Александр принес записку от Алексея Михайловича: «Друг мой Сергей Лазаревич! Я совершенно умерен, что на сих днях будете выпущены из Едикуле и отвезены в Перу. Там вам следует нанять один небольшой домик, понеже Порта согласилась отпустить вас в Белое море».
Прочитав записку, Лашкарев, обычно твердо пресекавший любые попытки подвергать критике действия высшего начальства, смутился. Да и правду сказать: легко ли вновь поднять с места этакую ораву, да еще со всем скарбом, и возвращаться в Перу, несолоно хлебавши? Однако делать было нечего, и, пошушукавшись со стражником, Сергей Лазаревич исчез из крепости.
С уходом Лашкарева рейтары, прежде глухо ворчавшие по темным углам, возроптали открыто. Даже Ренчкеев открыто поминал но матушке безглуздие резидента, оставившего всех российских подданных с женами и малыми детьми на произвол судьбы.
Леонтий, чувствовавший себя в отсутствие Лашкарева примасом, в поносных разговорах не участвовал, но и верить в скорое возвращение на родину уже не мог. Однако на четвертый день отсутствия Лашкарева за воротами вновь заревели верблюды, и все тридцать три российских подданных тронулись той же дорогой, что пришли.
Обратный путь оказался нелегким. Чем меньше времени оставалось до выступления в поход, тем больше хорохорились янычары. На площади ат-Майдан группы вооруженных турок, потрясая над годовой обнаженными саблями, выкрикивали злобные слова в адрес каравана гяуров, медленно тащившегося по узким улочкам Константинополя. Из окон домов по пояс свешивались турчанки, осыпавшие проклятиями неверных из-под черных покрывал, скрывавших их лица. Толмач Ясур, неустрашимый серб, заметив, что одна из турчанок, гибкая, как лоза, молодая девушка, взмахивает над головой обнаженной рукой, как бы разрубая саблей врагов ислама, не выдержал и, обнаружив в хищной улыбке крепкие зубы, гортанно выкрикнул по-турецки: «Тебе, красавица, надобны ножницы, а не сабля». Турчанка, опешив, замерла, а затем звонко рассмеялась и скрылась за глухо хлопнувшими деревянными ставнями.
Домишко Лашкарев снял маленький. Думал, что понадобится он на две-три ночи, но жить в нем пришлось долго, два с лишним месяца. От вынужденного безделья и неопределенности рейтары загуляли. Началось с малого: решили, по русскому обычаю, с чаркой доброго вина и с песней отпраздновать выход из крепости, а закончилось массовым тяжелым запоем. Пили до утра, утром поднимаюсь с дурными глазами и пересохшими глотками, похмелялись дешевым вином — и все начиналось снова.
Как часто бывает, пьяные загулы не сближали, а разъединяли людей. Запасаться провизией, вином и водкой начали всяк для себя, расползалась по каморкам. Песен уже не пели.
В середине апреля Лашкарев объявил, что в ближайший понедельник с утра начнется погрузка на вновь зафрахтованное судно. На радостях в два дня выпили всю припасенную водку и снова принялись наполнять жбаны. Леонтий водкой впрок не запасался, так как по опыту знал: что чего-чего, а этого зелья на любом судне найдется вдоволь.
Выяснилось, что он поступил правильно. Как и зимой, восемь недель кряду английский посол присылал человека с приказом готовиться к погрузке, но в последний момент срок переносился на следующую неделю. Задержки каждый раз происходили вследствие переменчивости в поведении турецких чиновников, которые никак не могли решить: отпускать русских на родину или нет. В конце концов послу было окончательно объявлено, что российские подданные из Константинополя выпущены не будут. Поясняя это решение, переводчик Порты в витиеватых выражениях изъяснил, что война не вечна, когда-нибудь она кончится и, чтобы новому российскому послу не пришлось набирать новый штат посольства, лучше всех оставить здесь, в Константинополе.
Бабы, разузнав, что отъезд в Россию откладывается, потянулись обратно на базар распродавать за полцены склянки с бальзамом и прочие турецкие диковинки. Принесенные деньги отчаявшиеся мужья тут же пропивали.