Выбрать главу

Лашкарев пытался обуздать пьяную стихию, но ни посулы, ни угрозы не помогали. Тогда Сергей Лазаревич на свой страх и риск решил снять еще два дома. В одном разместились толмачи, рейтары и дворовые люди Обрескова, другой был выделен для студентов. В нем Леонтий получил отдельный угол.

Отделение рейтар от студентов быстро принесло свои плоды: пьянство поутихло. Рейтары, раньше валившие на студентов вину за происходившие пьяные бесчинства, присмирели, а студенты, пропившиеся до нитки, волей-неволей вынуждены были взяться за ум. Нужно было зарабатывать на жизнь, чтобы не помереть с голоду.

Весь 1769 год положенного посольскому люду жалованья не платили. Лишь в начале 1770 г. Джордж Аббот смог получить суммы, переведенные из Петербурга через венецианский банк. С Леонтием, однако, шурин Обрескова обошелся бесцеремонно. Сославшись на то, что батюшка столовался вместе со студентами, он вычел из причитавшегося ему жалованья 250 левов за 1769 г. да 77 левов за треть 1770 г. Обиделся Леонтий смертельно. Целыми днями сидел у себя в чулане на хлебе с сыром и икрой, говорил: «Не пойду за такой стол, где десять человек сидят, за одиннадцать едят, а с того, кто не ел, еще и деньги берут».

В эти трудные дни на помощь русским пришел иерусалимский патриарх Ефрем. В конце лета он отрядил к Леонтию своего секретаря архимандрита Савву наведаться, не имеют ли единоверцы нужды в деньгах. Лашкарев, которому Леонтий передал разговор с посланцем патриарха, намекнул, что деньги взять не грех. Леонтий и сам был такого же мнения, но укоренившийся в нем дух противоречия заставил проскрипеть язвительно, что пора-де Коллегии иностранных дел вспомнить, что ее служащие, находясь в плену в Константинополе, терпят крайнюю нужду.

Через три дня Савва появился вновь и оставил около 300 левов и кожаном мешочке, заметив, что патриарх не ждет возврата. Он уже выкупил из плена на каторжном дворе четырнадцать русских солдат и офицеров, что обошлось ему гораздо дороже. На деньги патриарха жили скромно, но безбедно до конца года.

Обстановка в Константинополе была тревожной. К лету 1770 г. нести о военных неудачах турок начали все чаще проникать в стопину. Стало туго с продовольствием, росли цены. В окрестностях Константинополя появились разбойники, жертвой которых чуть не стал французский посол. На посла напали по дороге в Буюкдере, двое из его свиты были ранены.

Вдобавок в турецкой столице разыгралась сначала моровая язва, а затем чума, не пощадившая и маленькую русскую колонию. Один из студентов, сожительствовавший с прачкой-гречанкой, заразился от нее чумой и умер. Леонтий забеспокоился, в воскресной проповеди взволнованно предупредил о необходимости немедленно взять предосторожности, но увещевания его результата не дали.

Студенты, народ молодой и смешливый, потешались над его малороссийским выговором, казавшимся им странным пристрастием батюшки к чистоте и уюту. Тканые половички и софа, украсившие его каморку, стали предметом язвительных насмешек со стороны господ учеников восточных языков, привыкших к бурсацкой нищете.

Леонтий читал им приличные случаю наставления. В ответ студенты сочинили комедию, обидную для российского духовенства, и представили ее вечером перед всем честным народом. Поняв, что от слов пора переходить к делу, Леонтий, подождав, пока действие пьесы достигло кульминации, отвесил полновесную оплеуху главному озорнику — студенту Малышеву.

Малышев был юноша злопамятный. Не миновать бы Леонтию новых неприятностей, если бы не разыгравшаяся наутро драма. В одночасье скончались от чумы жена и сын курьера прапорщика Дмитрия Миронова. От пережитого потрясения Миронов тронулся разумом и отказывался снимать рубашку, которую постирала ему жена перед тем, как почувствовала первые приступы болезни.

Дни в турецком плену тянулись однообразно.

Душу Леонтий отводил в вечерних беседах с промотавшимся нежинским купцом Андреем Трофимовским, жившим в соседней каморке. Днем он вместе со студентами учил греческий и итальянский языки, которые преподавал грек Золота. Для удобства обращения студенты, а за ними и Леонтий называли свободно говорившего по-русски Золоту Ильей Ивановичем. Добродушный грек, знавший в совершенстве дюжину европейских и восточных языков, не обнажался, когда шутники-студенты во время урока греческого языка величали его киром Антонием Золотой, а на итальянском — сеньором Золиотто.

Учение шло с трудом. К осени Леонтия начали одолевать сильные головные боли. Итальянец Лувар, первый цирюльник в Пере, пускавший кровь и дававший советы, по медицинской части, сказал, осмотрев Леонтия, что он переутомился. Тот и сам понимал, что начал учиться, когда другие уже начинают забывать то, что изучали в юности.

Болезнь подтачивала дух беглого монаха. Никогда еще за долгие годы скитания по чужим краям не вспоминал он с такой тоской о милой сердцу Полтаве. Как-то вечером, сидя без сна в своей душ ной каморке, он написал при дрожащем свете огарка свечи:

Отечество дражайшее, Солнечных луч сладчайшее. Все утехи, несомненно. Превосходит неотменно Доброта твоя. Мне и дым твой во прохладу, Райских кущей вид в досаду, Страны чуждыя!

Признаюсь, когда я разбирал эти немудреные, но искренние строки, написанные полууставом выцветшими чернилами на ссохшихся от времени больших листах старинной тетради, слезы выступили у меня на глазах.

* * *

Ну что ж, любезный читатель, кажется, настало время вернуться к главному герою нашего повествования, которого, как ты помнишь, мы оставили в тревожном неведении о своей дальнейшей судьбе.

16 марта Обресков со всеми сотрудниками посольства, находившимися с ним в заключении, был перевезен из Едикуле в турецкий лагерь.

Левашов подробно описал события этого нелегкого для русских дипломатов дня: «Приехавший чарбаджи для взятия нас из Едикуля, сказал нам, что назначен мехмендар[27] ради снабжения нас всеми нужными в пути припасами, каковые в мирное время определяются иностранным министрам, едущим в Константинополь или обратно в отечество свое, объявляя при том, что лошади и повозки для нас также уже готовы и что скоро доставлены будут. Мы, дожидаясь оных после его к нам приезда более трех часов, надеялись, что приведены будут к нам лошади хорошие и с пристойным убором, но вместо того привели наемных, измученных, оборванных и оседланных самыми дурными седлами, у которых и стремян не было, что учинено нарочно для наивящего поругания. Со всех сторон окружены мы были янычарами определенной для охранения нашего орты, которые, идучи городом, беспрестанно из ружей своих стреляли вверх; народу же на тех улицах, по которым мы ехали, стояло по обеим сторонам великое множество, и некоторые встречали нас ругательством, иные проклинали, а другие кричали, что надлежало всех нас в куски изрубить. Мы принуждены были тогда сделаться глухими и ничему не внемлющими, в котором жалостном состоянии видя нас многие христиане не могли от слез удержаться.

Потом привезли нас в стан и, не доезжая несколько шагов до визирской большой палатки, остановили нас против шатра, называемого «лелек», под которым обыкновенно рубят головы. Наш Чар-Паджи послал донесть визирю, что он с нами прибыл, а между тем принуждены мы были там стоять немалое время, как осужденные, и дожидать о себе решения, и пока дождались, претерпели довольно страху, будучи все в том мнении, что хотят нас тут лишить жизни, поелику турки со всех сторон к шатру «лелеку» кучами бежали, как будто на точное зрелище нашей смерти.

Наконец известились, однако же, что приказано отвесть для нас место подле визирской ставки, и как палатки не были еще поставлены и шел тогда пресильный дождь, то надлежало стоять нам на открытом воздухе, покуда они совсем изготовлены были; между тем приближалась ночь, а оставшиеся наши в Едикуле постели и другие вещи хотя и обещано вскоре за нами привести, но привезена токмо малая часть оных после полуночи, почему многие из нас на грязи целую ночь должны были проводить, что все устроено умышленно для большого мучения, и, как думать должно, по именному султанскому повелению, подтвержденному фетвою злого Муфтия Огмана Муллы.

вернуться

27

Мехмендар — пристав. — Примеч. П. Левашова.