- Маминых родителей я помню плохо, хотя мы ездили к ним в деревню. У них там было самое крупное хозяйство. Твой прадедушка разводил розы. Он был грамотный. Толстого считал идиотом и всегда спорил с мамой, которая Толстого обожала. Но мама была молчаливой, и если открывала рот, то для того лишь, чтобы сделать замечание. Хочешь пирога? С яблоками, еще горячий.
- Попозже.
- Ты останешься ночевать? Я приберу в твоей комнате. - Ей так же страстно хотелось, чтобы он остался, как ему - уйти. Когда он отрицательно покачал головой, лицо у нее помрачнело. Вскочив из-за стола, она начала кричать. Ее голос взвивался все выше, пока не стал напоминать пронзительный журавлиный клекот. - Какой же ты... Вот смотрю я на тебя и никого не вижу. Прости, но я не могу не сказать тебе этого. Я родила тебя, а ты - ничто. Как ты мог забыть мать? Знаешь, зачем люди рожают детей? Мы рожаем их по вполне определенной причине: чтобы они стали толмачами. Мы нуждаемся в переводчиках. Слепой, бессердечный сын. Тобой овладел дьявол. Ну и ступай к нему. К нему и к своим шлюхам. - Она замолчала, сорвала с головы платок, и поседевшие золотистые волосы рассыпались вокруг все еще волевого лица. Потом она продолжила, уже спокойно: - Вчера отец Мирон напугал меня своими рассуждениями о Нагорной проповеди. Я увидела, как он, покинув телесную оболочку, вознесся высоко над нами и произнес: Горе вам, тем, кто сыты, ибо будете голодать. Я была сыта в тот момент, посмотрела на других прихожанок, и они были сыты. Но когда-то они голодали. Все мы голодали и никогда не сможем этого забыть. Я ощутила собственную плоть: мозоли, вены, слабые колени; они тянули меня к земле, не давали подняться выше. Я голодала, а теперь сыта, и это значит, что когда-нибудь я снова буду голодать.
Она говорила, как девочка, жаждущая утешения, которого он не мог ей дать. Он заметил, что на лице ее отразилось презрение.
- Почему ты всегда только слушаешь?
- Что?
- Ты приходишь, чтобы слушать мои рассказы. Почему тебе самому нечего рассказать?
- Почему - нечего? - огрызнулся он. - У меня много чего есть. Но я не могу рассказать этого тебе.
- Почему?
- Потому что об этом не рассказывают матерям. Вот и все. Даже отцам не рассказывают. Разве что священникам на исповеди. Но у меня нет знакомых священников.
- Да ладно тебе. - Обессилев, она снова села, откинулась на спинку стула и закрыла глаза. Ему показалось, что она сейчас уснет. Потом ее веки медленно поднялись, глаза были неестественно увеличены линзами очков. - Я знаю, почему ты не хочешь рассказывать. Потому что мои истории лучше твоих. - Она вынула из кармана сигарету и прикурила от тяжелой серебряной зажигалки.
Прежде чем ответить на обиду, он постарался взять себя в руки.
- Это когда-нибудь кончится? Каждый раз мы с тобой толчем в ступе это дерьмо. Ненавижу твой старый мир.
- Я знаю, - ответила она, выпуская изо рта колечко дыма. - А раз так, не забудь выключить свет, когда будешь уходить.
В автобусе по дороге в Бостон он сидел на заднем сиденье и курил, ощущая острую боль в груди и резь в глазах. Он прижал пальцы к векам, но слезы все равно выкатились из-под них. Удовольствия, коим он отчаянно предавался, не могли утишить горя, от которого он так же отчаянно бежал. Он видел перед собой лицо матери так отчетливо, как если бы она сидела рядом, вклеивая в буклеты зеленые марки и беседуя с Ниной и другими своими сестрами и братьями. Мысль об этих потерянных дядьях и тетках, из которых иные были живы, но большинство умерли, привела его в замешательство. Он припомнил выпад Пола против "системы", системы, которая безжалостно перемалывает всех. Столько иммигрантов прекрасно устроились в Америке. Сумели ввести детей в новую жизнь. За окном автомобильные фары гнались за темнотой. Как же мы здесь одиноки. Он достал из кармана фляжку с мятным шнапсом и отпил, вспоминая, как лунным вечером, поддерживая под руки, родители учили его кататься на коньках, а Пол в красной шапочке скользил на несколько шагов впереди. Что же случилось с нами со всеми?
Потом он влюбился, и полгода я его не видел. Он несколько раз звонил и рассказывал о своей девушке, но мы с ней так и не познакомились. Единственное, что я знал, это что ее зовут Хелен и что они вместе работают. Что они делали, куда ездили, оставалось тайной. Оно и к лучшему, потому что в тот год я решил заняться медициной и проходил практику. Работа мне нравилась, хотя нельзя сказать, чтобы я ее любил, приятно было сознавать, что продолжаешь семейное дело, но я смотрел на него как бы со стороны, словно, стоя на палубе корабля, озирал море.
Алексов роман плохо кончился. Как-то вечером он позвонил мне и сказал, что она его бросила. Он был явно пьян и сообщил, что возвращается в Институт, - а я и не знал, что он уходил оттуда. Теперь мы могли возобновить встречи.
Не знаю, когда Алекс связался с преступным миром, но однажды он повел меня в компанию, состоявшую из экзотической танцовщицы по имени Бутс и двух ее
друзей - мужчины, о котором Алекс сказал, что он гангстер, и его подружки, тоже танцовщицы. Вечеринка проходила в загородной гостинице. Недавно умерший знаменитый Джими Хендрикс орал из динамика так, словно хотел этим криком вырвать себя из могилы. Там я увидел то, что, по моим представлениям, было кинематографической выдумкой. В нише перед камином женщина исполняла стриптиз для гостей, теснившихся на красном кожаном диване.
На кухне я нашел Бутс. Прислонившись к стене и закрыв глаза, она нюхала кокаин. У нее были длинный подбородок и раскосые глаза. Я попросил ее угостить меня, и мы разговорились. Я влюбился прямо там, возле кухонной раковины. Наш роман был кратким, медовый месяц вынужденным. Таким же скоропалительным был и развод. Когда и как я вернулся домой, не помню.
После этого я долгое время не отвечал на звонки Алекса. Я не мог жить так, как он: его жизнь представляла собой долгий, как при замедленной съемке, процесс разбивания чаши, бесконечное саморазрушение.
Алкоголь, наркотики, женщины - в эпоху крайностей Алекс вступил слишком юным и поплатился за это.
Как и у Ады, у него были вечные неприятности на службе. Работу он целиком подчинял частной жизни. Ссоры с начальниками стали его второй натурой, а опоздания на работу он воспринимал как свое безраздельное право. Разругавшись с Сержем, он покинул Институт и вернулся в общежитие Христианского союза. Примерно в то же время увлекся мистиками - Бёмом, Экхартом, Вейлем, - которые были тогда чрезвычайно модными авторами в богемной среде.