Выбрать главу

— Счастлива дорожка!

Далеко на селе песня и гомон[135]: свадьбу играют.

Хороша угода, хорош хмель зародился — золотой венец.

Богатая осень.

Шум, гам, — наступает грудью один на другого, топают, машут руками, вон сама по себе отчаянно вертится сорвиголова молодуха — разгарчиво лицо, кровь с молоком, вон дед под хмельком с печи сорвался…

Кипит разгонщица каша.

Валит дым столбом.

Шум, гам, песня.

А где-то за темною топью конь колотит копытом.

Скрипят ворота, грекают дверью — запирает Егорий вплоть до весны небесные ворота.

Там катается по сеням последнее времечко, последний часок, там не свое житье-бытье испроведовают[136], там плачут по русой косе, там воля, такой не дадут, там не можно думы раздумывать…

«Ей, глаза, почему же вы ясные, тихие, ненаглядные не источаете огненных слез?»

Мать по-темному[137] не поступит, вернет теплое время…

Сотлело сердце чернее земли.

— Вернитесь!

И звезды вбиваются в небо, как гвозди, падают звезды.

Змей

Петьку хлебом не корми, дай только волю по двору побегать. Тепло, ровно лето. И уж закатится непоседа, день-деньской не видать, а к вечеру, глядишь, и тащится. Поел, помолился Богу, да и спать, — свернется сурком, только посапывает.

Помогал Петька бабушке капусту рубить.

— Я тебе, бабушка, капустную муку сделаю, будет нам зимой пироги печь, — твердит таратора[138] да рубит, что твой заправский: так вот себе и бабушке по пальцу отрубит.

А кочерыжки, как ни любил лакомка, хряпал не очень много, а все прибирал: сложит в кучку, выждет время и куда-то снесет. Бабушке и внедомек: знай похваливает, думает себе, — корове носит.

Какой там корове! Стоял у бабушки под кроватью старый-престарый сундучок, железом кованный, хранила в нем бабушка смертную рубашку[139], туфли без пяток, саван, рукописание да венчик, — собственными руками старая из Киева от мощей принесла, батюшки-пещерника[140] благословение. И в этот-то самый сундучок Петька и складывал кочерыжки.

«На том свете бабушке пригодятся, сковородку-то лизать не больно вкусно…»

Случилось на Воздвиженье, понадобилось бабушке в сундучок зачем-то, открыла бабушка крышку да так тут же на месте от страха и села.

А как опомнилась, наложила на себя крестное знамение, кочерыжки все до одной из сундучка повыбрасывала, окропилась святою водой, да силен, верно, окаянный — змей треклятый.

Стали они нечистые, эти Петькины кочерыжки, представляться бабушке в сонном видении: встанет перед ней такая вот дубастая и торчит целую ночь, не отплюешься. Притом же и дух нехороший завелся в комнатах, какой-то капустный, и ничем его не выведешь, ни монашкой[141], ни скипидаром.

А Петька диву дается, куда из сундука кочерыжки деваются, и нет-нет да и подложит.

«Пускай себе ест, корове и сена по горло».

Думал пострел[142], съедает их бабушка тайком на сон грядущий.

Бабушка на нечистого все валила.

И не проходило дня, чтобы Петька чего-нибудь не напроказил. Пристрастился гулена[143] змеев пускать, понасажал их тьму-тьмущую по всему саду, и много хвостов застряло за дом.

Запускал Петька как-то раз змея с трещоткой, и пришла ему в голову одна хитрая хватка:

«Ворона летает, потому что у вороны крылья, ангелы летают, потому что у ангелов крылья, и всякая стрекоза и муха — все от крыла, а почему змей летает?»

И отбился от рук мальчонка, ходит, как тень, не ест, не пьет ничего.

Уж бабушка и то и другое, — ничего не помогает, двенадцать трав не помогают!

«А летает змей потому, что у него дранки и хвост!» — решает наконец Петька и, не долго думая, прямо за дело: давно у Петьки в голове вертело полетать под облаками.

Варила бабушка к празднику калиновое тесто — удалась калина, что твой виноград, сок так и прыщет, и тесто вышло такое разваристое, халва да и только. Вот Петька этим самым тестом-халвой и вымазался, приклеил себе дранки, как к змею, приделал сзади хвост из мочалок, обмотался ниткой, да и к бабушке:

— Я, — говорит, — бабушка, змей, на тебе, бери клубок да пойдем подсади меня, а то он так без подсадки летать не любит.

А старая трясется вся, понять ничего не может, одно чувствует, наущение тут бесовское, да так, как стояла простоволосая, не выдержала и предалась в руки нечистому, — взяла она обеими руками клубок Петькин, пошла за Змием подсаживать его, окаянного.

Хочет бабушка молитву сотворить, а из-под дранок на нее ровно кочерыжка, хоть и малюсенькая, так крантиком, а все же она, нечистая, — и запекаются от страха губы, отшибает всю память.

Влез Петька на бузину.

— Разматывай! — кричит бабушке, а сам как сиганет и — полетел, только хвост зачиклечился[144].

Бабушка клубок разматывать разматывала, но что было дальше, ничего уж не помнит.

— Пала я тогда замертво, — рассказывала после бабушка, — и потоптал меня Змей лютый о семи голов ужасных и так всю царапал кочерыжкой острой с когтем и опачкал всю, ровно тестом, липким чем-то, а вкус — мед липовый.

На Покров бабушка приобщалась святых тайн и Петьку с собой в церковь водила: прихрамывал мальчонка, коленку, летавши, отшиб, — хорошо еще, что на бабушку пришлось, а то бы всю шею свернул.

«Конечно, все дело в хвосте, отращу хвост, хвачу на седьмое небо уж прямо к Богу либо птицей за море улечу, совью там гнездо, снесусь…»[145] — Петька усердно кланялся в землю и, будто почесываясь, ощупывал у себя сзади под штанишками мочальный змеев хвостик.

Бабушка плакала, отгоняла искушения.

Разрешение пут[146]

— Иди к нам, бабушка, иди, пожалуйста, глянь: наша Вольга уж твердо на ножки встает!

Старая вещая знает: с веревкой дите народилось, крепко-накрепко запутаны ноги веревкой, надо веревку распутать — и дите побежит.

Старая вещая знает, ножик вострит.

Девочка ручками машет, смеется, а ротик зубатый — зубастая щука, знай тараторит…

— Да стой же, постой! — Тянутся жесткие пальцы к рубашке, защепила старуха за ворот, разрывает тихонько.

Заискрились синие глазки, светится тельце.

Старая вещая знает, — видит веревку, шепчет заклятье, режет:

— Пунтилей, Пунтилей[147], путы распутай, чтобы Вольге ходить по земле, прыгать и бегать, как прыгает в поле зверье полевое, а в лесе лесное. Сними человечье проклятье с младенца…

И девочка ножками топ-топ топочет. Вот побежит… не поспеть и серому волку!

— Бабушка, ты за плечами распутай, бабушка… чтобы летать…

Старая вещая знает. Ножик горит под костлявой землистой рукой.

Девочка вся задрожала… Шепчет старуха:

— Будет летать.

Плача[148]

Красное солнце, высоко ты плаваешь в синих сумрачных реках небес — там волнистые поля облаков неустанно бегут.

И ты, сын красного солнца, белый мой свет, ты озаряешь мать-землю.

И ты, ухо ночи — подруга-луна, ты тихо восходишь, идешь над землею, следишь за ростом трав, за шумом леса, за плеском рек, за моим сном.

вернуться

135

Гомон — гом, гам, громкий говор, крик, шум. (АМР)

вернуться

136

Житье-бытье испроведовать — узнать, доведаться. (АМР)

вернуться

137

По-темному — несправедливо. (АМР)

вернуться

138

Таратора — тараторить — без умолку говорить; звукоподражательное слово. (АМР)

вернуться

139

Смертную рубашку — рубашку на смерть, в которой в гроб лечь. (АМР)

вернуться

140

Батюшка-пещерник — в пещере живет. (АМР)

вернуться

141

Не выведешь монашкой — монашка — угольная курильная свечка, зажигается эта свечка, чтобы воздух прочистить. (АМР)

вернуться

142

Пострел — постреленок, непоседа, повеса, сорванец, сорвиголова. (АМР)

вернуться

143

Гулена — праздный, шатун. (АМР)

вернуться

144

Хвост зачиклечился — если нитка или хвост бумажного змея за что-нибудь заденет и застрянет. (АМР)

вернуться

145

«…птицей на море улечу, совью там гнездо, снесусь…» — характерный образ, в котором нередко воплощаются в ремизовской прозе мечтания ребенка. (Ср., например, с мечтами мальчика Ивана Трофимовича из повести «Часы» (1908) о существах Куринасах, живущих в вожделенной стране и несущих яйца (Ремизов А. М. Неуемный бубен. Кишинев, 1988. С. 253—254). О функциях данного мотива в творчестве Ремизова см.: Горный Е. Заметки о поэтике А. М. Ремизова: «Часы». — В честь 70-летия профессора Ю. М. Лотмана. Сборник статей. Тарту, 1992. С. 192—209. В «Посолони» этот мотив органично вписывается в систему архаических представлений о плодотворных жизненных силах мироздания, возрождающих жизнь из хаоса смерти. В последующие годы А. М. Ремизов выделяет прежде всего этот животворный аспект «Посолони». Так, Н. Кодрянская приводит историю излечения «здравомыслящей, впавшей в „изумление ума“, московским психиатром Певзнером, который рекомендовал больной изготовить изображения существ, населяющих „Посолонь“. „Я спросил психиатра о причине болезни. Доктор ответил — на эротической почве, — констатирует А. М. Ремизов. — И я подумал: в моей Посолони заключены семена жизни“ (Кодрянская Н. Алексей Ремизов. Париж, 1959. С. 119).

вернуться

146

Разрешение пут — северный обряд, олонецкий. (АМР)

вернуться

147

Пунтилей — св. Пантелеймон. (АМР)

вернуться

148

Плача — плач девушки перед замужеством, — с зырянского. См.: Г. С. Лыткин. Зырянский край при епископах пермских и зырянский язык. Спб., 1889. (АМР)

В основе лежат сразу два свадебных зырянских причитания — «Перед венчанием» и «Плач» из кн.: Лыткин Г. С. Зырянский край при епископах пермских и зырянский язык. Спб., 1889. С. 193—194, 175. А. М. Ремизов, контаминируя строки причитаний, устраняет позднехристианские молитвословные элементы и семейно-родовые ритуальные формулы и расширяет космогонию плача, актуализируя мифологическую сторону слабо сохранившегося в причитаниях тождества макрокосма и микрокосма. В итоге — лирическая героиня «Плачи» остается наедине со стихийными силами и предельно обостряется мифологическая семантика свадебного обряда как критической ситуации перехода в новое состояние, чреватой опасностями, небытием, смертью.