— Ага.
— Что же это за мода, если рубаха исписана вся, как уборная на вокзале? Не-ет, парень. Поди-ко сыми ее да другую надень, а то в Рядках ты и на берег не сойдешь: собаки тебя там закусают и девки засмеют. Нельзя в этакой рубахе в Рядки. Я, бывало, как туда ехать — неделю сапоги чистил да гимнастерку гладил. Рядки — деревня чистая. Иди, оденься! Неровен час, невесту себе там приглядишь, — мечтательно сощурился Ерофеич и вздохнул, шумнул ноздрями в бороду. — Потом, глядишь, оженишься.
— Не-а!
— Чего? Жениться не хочешь?
— Не-а!
— Ну и дурак! А переодеваться все одно беги, а то не возьму!
Ваську ветром сдуло.
Рано выезжать Ерофеичу было не с руки. В Рядки он все равно прибудет раньше всех, поскольку вода — дорога прямая, к родне зайти поначалу тоже не хотелось: родня уж повыветрилась и поостыла к нему. Ждет его только Олёна… И так хотелось старику, чтобы сегодня поутру приехал в поселок сын, чтобы вместе… Чем у него сердце оковано, что ни разу в этот святой для любого человека день он не приехал? К матери не приехал! Ерофеич и ждал и не ждал его сегодня, но уехать раньше восьми он не мог, вдруг с утреннего автобуса выйдет сын на большаке в половине восьмого, а тут еще ходу полчаса. Сели бы вместе в лодку… Нет, тут как ни кинь, а до восьми ждать надо.
— Дедко Иван, гляди!
Васька нашел его под берегом и, стоя над кручей, показался старику в другой рубахе и с ватником под мышкой.
— Во! Совсем другого фасону парень. Теперь за тебя в Рядках любая девка пойдет.
— Не-а!
— Не некай, парень. Девки в Рядках — клад!
— А ты откуда знаешь?
— А молодой был.
Васька понимающе кивнул.
— Дома спросился? Ну, и чего тебе батько сказал?
— А сказал: утонешь — домой не приходи!
— Боишься утонуть-то?
Васька серьезно прищурился на прибрежные барашки, уперся взглядом в темно-синий горизонт и решительно ответил:
— Не-а! Не боюсь!
— Хорошо… Ты не куришь?
— Не-а!
— И не надо. А будешь курить, у тебя бельма пожелтеют, как у тухлой рыбы. — Ерофеич помолчал немного и полез на кручу. — Ну пойдем, раз не куришь, бензин заливать. Мотор навесим, уложимся, а потом ухи вчерашней похлебаем. Уха на дорогу — лучшая еда: и вертеться легко и в утробе плотно.
Лодка была давно готова, уложен в носу мешочек с едой. Под средней банкой лежала канистра с бензином. Бачок тоже был полон, а мотор, прикрученный двумя болтами, желтел яркой терракотовой краской, задрав винт над водой. Осталось только взять гармошку, оттолкнуть лодку… Ерофеич любил эти минуты и раньше. Бывало, приготовит все, и лодка, как оседланный конь, готова к спуску, а он неторопливо возвращается в дом и, пока жена собирает на стол, занимается каким-нибудь пустячным делом.
— Ешь-ешь, не торопись! — хмурился Ерофеич на Ваську. — Хорошую уху и есть надо со вкусом. Хорошая уха? То-то! У рыбака, известное дело, голы бока, да уха царская.
Хмурился он потому, что уже было начало девятого, а в поселок от большака не пришел ни один человек.
— Ну, Васька, держись! Веди, как я учил: волна нехорошая.
Они спустились под берег к лодке. Столкнули. Васька, прикусив язык, устанавливал весла, но Ерофеич передал ему гармошку, вынул весла и одним вывел лодку на глубину. Мотор схватил сразу. Ваську качнуло назад, и он, поняв жест старика, нырнул ему меж ног и очутился на корме.
— Ишь ловкач! Держи средний! — крикнул на ухо парнишке, а сам полез в нос, горбатясь.
Он уже накинул ремень гармошки на плечо, хотел было расстегнуть меха, но вдруг привстал и уперся взглядом из-под ладони в берег. Ему показалось, что там вышел его сын, но дальнозоркие старческие глаза высмотрели точно — баба в штанах и короткая стрижка. «Дачница, язви ее!..» — подумал Ерофеич да так и не расстегнул меха. Положил гармошку в нос, подальше от брызг. Напрасно Васька ждал той минуты, когда старик возьмется и запоет, ведь ради этого тоже стремился он в эту заветную лодку. Нет, не пелось Ерофеичу. Не пелось…
Вот уж который год он изводил себя мыслью о том, что не кончится добром, коль народ костенеет душой и даже в разъединственный день в году не идет поклониться родным костям. Ведь никто в церковь не гонит, денег не требует, всего и дела-то — прийти на родную могилу, покаяться в худых делах, посветить душой за хорошее, подумать на досуге, как жить дальше. Тут же, над холмиком, вызвать в очерствевшей памяти светлые дни, авось и в грядущие поверится. Так нет, забывается доброе-то. Вот хоть бы и сына спросить: как же ты живешь на белом свете? Коль ты не идешь на материнскую могилу, ведь и к тебе не придут! А коль к тебе не придут — зачем жил? Жил-то зачем? Для мотоциклетки своей али для фасону?